Воспламеняющая взглядом (Порождающая огонь)
Отчасти роль была невыдуманной. Оставалось лишь убедить девочку в том, что его волнение — как бы не упустить счастливый случай — объясняется ничем иным, как отчаянным страхом. И все-таки было страшно — страшно завалить роль. В сравнении с этим выстрел ампулой оразина казался детской забавой. Она ведь чует за версту. По лицу его градом катился пот.
— Кто это — конговцы? — спросила она почти над ухом у Рэйнберда. Ее рука скользнула по его лицу и тут же попала в тиски. Чарли охнула.
— Эй, не бойся, — прошептал он. — Я только…
— Вы… больно! Вы делаете мне больно.
Вот! Этого он и добивался. Судя по тону, она тоже боится, боится темноты и его боится… но и тревожится за него. Пусть почувствует, что он хватается за соломинку.
— Прости, подружка. — Он ослабил хватку, но руку не выпустил. — А ты можешь… сесть рядом?
— Ну конечно.
Она почти неслышно уселась на пол, он же чуть не подпрыгнул от радости. Кто-то — далеко-далеко — что-то кричал неизвестно кому.
— Выпустите нас! — завопил Рэйнберд. — Выпустите нас! Выпустите! Эй, вы там, слышите!
— Ну что вы, что вы, — занервничала Чарли. — С нами все в порядке… разве не так?
Его мозг, эта идеально отлаженная машина, заработал с невероятной скоростью, сочиняя сценарий с заглядом на тричетыре реплики вперед, чтобы обезопасить себя, но в то же время не запороть блестяще начатую импровизацию. Больше всего сейчас его волновало, на сколько он может рассчитывать, как долго продержится темнота. Он настраивал себя на худший вариант. Что ж, он успел поддеть зубилом самый краешек. А там уж как бог даст.
— Да вроде, — согласился он. Все из-за этой темени. Хоть бы одна спичка, мать ее так… Ой, извини, подружка. С языка сорвалось.
— Ничего, — успокоила Чарли. — Папа тоже иногда выражается. Один раз чинил в гараже мою коляску и ударил себя молотком по пальцу и тоже сказал это… раз шесть, наверно.
И не только это. — Никогда еще она не бывала с Рэйнбердом столь разговорчивой. — А они скоро откроют?
— Не раньше, чем врубят ток, — ответил он убитым голосом, хотя в душе ликовал. — У них тут все двери, подружка, с электрическими замками. Если вырубить ток, замок намертво защелкивается. Они, дьявол их… они держат тебя в настоящей камере. С виду такая уютненькая квартирка, а на самом деле тюрьма.
— Я знаю, — сказала она тихо. Он продолжал сжимать ее руку, но Чарли уже не протестовала. — Только не надо громко. Я думаю, они подслушивают.
Они! Горячая волна торжества захлестнула Рэйнберда. Он и забыл, когда в последний раз испытывал такое. Они. Сама сказала — они!
Чувствуя, как поддается броня, в которую заковалась Чарли Макги, он бессознательно стиснул ее руку.
— О-ой!
— Прости, подружка, — сказал он, слегка разжимая пальцы. — Что подслушивают, уж это точно. Только не сейчас, когда нет тока. Все, я больше не могу… пусть меня выпустят! — Он весь дрожал.
— Кто это — конговцы?
— А ты не знаешь?.. Ну да, ты еще маленькая. Война, подружка. Война во Вьетнаме. Вьетконговцы — они были плохие. Жили в джунглях. И носили такие черные… Ну, вроде пижамы. Ты ведь знаешь про вьетнамскую войну? Она знала… смутно.
— Наш патруль напоролся на засаду, — начал он. Это была правда, но дальше дороги Рэйнберда и правды расходились. Стоило ли смущать девочку такой деталью, что все они закосели — салаги накурились камбоджийской марихуаны, а их лейтенантик, выпускник Вест-Пойнта, уже балансировавший на грани безумия, вконец одурел от пейота, который он жевал не переставая. Однажды Рэйнберд сам видел, как этот лейтенантик разрядил обойму в живот беременной женщины и оттуда полетели куски шестимесячного ребенка; позже лейтенантик объяснил им, что это называется «аборт по-вестпойнтски». И вот их патрульная команда возвращалась на базу и напоролась на засаду, только в засаде сидели свои же ребята, закосевшие на порядок выше, так что четверых патрульных уложили на месте. Не стоит, решил Рэйнберд, посвящать девочку в эти подробности, равно как и в то, что мина, разукрасившая ему половину лица, была изготовлена в Мэриленде.
— Спастись удалось шестерым, — продолжал он. — Мы рванули оттуда. Через джунгли. И меня, видно, понесло не в ту сторону. В ту, не в ту… В такой кретинской войне, когда даже нет линии фронта, кто знает, где она, та сторона? Я отстал от своих. Все пытался отыскать знакомые ориентиры, и вдруг — минное поле. Результат на лице.
— Бедненький, — сказала Чарли.
— Когда я очнулся, я уже был у них в руках, — продолжал Рэйнберд, углубляясь в дебри легендарного острова под названием Чистый Вымысел. На самом деле он пришел в сознание в сайгонском армейском госпитале — с капельницей. — Они сказали, что не будут меня лечить, пока я не отвечу на их вопросы.
ТЕПЕРЬ НЕ ТОРОПИСЬ. ДВА-ТРИ ПРАВИЛЬНЫХ ХОДА, И ПАРТИЯ ЗА ТОБОЙ.
Он возвысил голос, придав ему оттенок горечи и какой-то растерянности перед людской жестокостью.
— Допросы, с утра до вечера допросы. Передвижение частей… развертывание стрелковых подразделений… провиант… их интересовало все. Они не давали мне передышки. Буквально тянули из меня жилы.
— А вы? — с горячностью спросила Чарли. Сердце у него радостно забилось.
— Я объяснял им, что ничего не знаю, что мне нечего сказать, что я обыкновенный салага со скаткой за плечами, да просто бирка с номером. А они не верят. А у меня все лицо… такая боль… я на коленях ползал, просил дать мне морфия… потом, говорят… ответишь — будет морфий. И в хороший госпиталь отправим, как ответишь.
Пришел черед Чарли стиснуть ему руку. Она вспомнила глаза Хокстеттера, показывающего ей на металлический поднос, где высится горка деревянной стружки. ТЫ ЖЕ ЗНАЕШЬ, ЧТО Я ТЕБЕ ОТВЕЧУ… ПОДОЖГИ ЭТО, И Я СРАЗУ ОТВЕДУ ТЕБЯ К ОТЦУ. ТЫ МОЖЕШЬ УВИДЕТЬ ЕГО ХОТЬ ЧЕРЕЗ ДВЕ МИНУТЫ. Ее сердце заныло от жалости к этому человеку с израненным лицом, к этому взрослому мужчине, который боялся темноты. Как она понимала все, что ему довелось пережить. Ей была знакома эта боль. По лицу потекли слезы — она беззвучно оплакивала его в темноте… его и немножко себя. То были невыплаканные за пять месяцев слезы. В них смешались боль и гнев — за Джона Рэйнберда, за отца, за маму, за себя. Эти слезы обжигали.
Она плакала беззвучно, но у Рэйнберда были не уши, а радары, и ему опять пришлось подавить ухмылку. Что и говорить, ловко он поддел броню. Есть простые замки, есть с секретом, но нет таких, к которым нельзя было бы подобрать отмычку.
— Они мне так и не поверили. Они бросили меня в яму, а там темень даже днем. Места — только повернуться, я ползал, натыкаясь на обрубки корней… иногда сверху пробивалась полоска света. Кто-то подходил к яме — комендант, что ли — все спрашивал: надумал отвечать на вопросы? Он говорил, что я стал похож на дохлую рыбу. Что у меня гниет лицо, что то же самое скоро будет с мозгом и тогда я сойду с ума и умру. Он все спрашивал — не соскучился по солнышку? Я просил его… умолял… матерью своей клялся, что ничего не знаю. А они — ржут. Потом закладывали яму досками и землей присыпали. Живьем замуровывали. Темень была… как сейчас…
Он задохнулся, и Чарли еще крепче стиснула его руку, давая понять, что она рядом.
— В этой яме был еще лаз метра на два. Я залезал туда, чтобы… ну, сама понимаешь. Вонь была такая — я думал, концы отдам, задохнусь от запаха собственного дерь… — Он застонал. — Прости. Недетская это история.
— Ничего. Рассказывайте, если вам от этого легче. Он поколебался и решил добавить последний штрих:
— Я просидел там пять месяцев, пока меня не обменяли.
— А что же вы ели?
— Они швыряли мне гнилой рис. Иногда пауков. Живых. Огромные такие пауки — древесные, кажется. Я гонялся за ними впотьмах, убивал их и ел.
— Фу, гадость какая!
— Они меня превратили в зверя, — сказал он и замолчал, тяжело переводя дыхание. — Тебе тут, конечно, живется получше, подружка, но, в сущности, это одно и то же. Мышеловка. Как думаешь, дадут они наконец свет?
Она долго не отвечала, и у него екнуло сердце — не перегнул ли он палку. Затем Чарли сказала: