Ипатия
При этой мысли Ипатия закрыла лицо руками.
– Нет! – произнесла она, вытирая слезы. – Все, все принесу я в жертву ради богов, ради торжества философии!
Глава XI
ОПЯТЬ ЛАВРА
Безмятежная тишина царила в Сетской долине. Ночной сумрак еще окутывал окрестности, но уже прояснялся под светом занимавшейся зари. Туман еще висел над полями и над ручьем; перистые листья пальмы неподвижно повисли, ожидая знойных дневных лучей. Везде было тихо: ни звука, ни движения. Только в монастырском саду работали два старца, в глубоком безмолвии свершая свой ежедневный труд.
– Эти бобы великолепны, брат Арсений, – наконец заговорил один из них. – В нынешнем году мы, с божьей помощью, раньше, чем в прошлом году, покончим со вторым посевом.
Человек, к которому относились эти слова, не отвечал, и его собеседник, бросив на него вопросительный взгляд, продолжал:
– Что с тобой, брат мой? За последнее время я заметил в тебе скорбь, которая вряд ли приличествует слуге божьему.
Арсений глубоко вздохнул. Старец Памва положил лопату и продолжал:
– Я не ссылаюсь на право настоятеля, который должен знать тайны твоего сердца, так как уверен, что в твоей душе не таится ничего недостойного.
– Памва, друг мой, – торжественно заговорил Арсений, – я чистосердечно признаюсь тебе во всем. Мои грехи еще не искуплены; жив еще Гонорий, мой питомец, а вместе с ним продолжается горе и позор Рима. Моя вина не искуплена! Каждую ночь встают передо мной грозные видения. Духи мужей, убитых на поле брани, вдов, сирот, девственниц, посвященных Богу и вопиющих в когтях варваров, – все они теснятся вокруг моего ложа и взывают: «Если бы ты исполнил свой долг, – шепчут они мне, – то это бедствие не обрушилось бы на нас! Как использовал ты власть, дарованную тебе Богом?»
Старик закрыл лицо руками и горько зарыдал. Памва нежно положил руку на плечо плачущего.
– Разве это не гордость, брат мой? Кто ты? Можешь ли ты изменить судьбы народов и сердца царей, которыми управляет Господь?
– Но отчего же так терзают меня эти ночные видения —
– Не бойся их, друг мой, – они лживы, ибо они – порождение лукавого. Мужайся, брат мой! Эти думы принадлежат тьме ночной, посвященной дьяволу и темным силам. С утренней зарей они пропадают.
– И все-таки ночью, во сне, перед каждым человеком открывается много сокровенного.
– Быть может, это верно. Но тебе, во всяком случае, ничего не было открыто такого, чего бы ты не знал лучше самого сатаны, а именно, что ты грешен. Для меня, друг мой, при свете дня, а не ночью, стали ясны и понятны таинства мироздания.
Арсений вопросительно посмотрел на него. Памва улыбнулся.
– Разве ты не знаешь, что я, как многие набожные люди старины, человек темный? Моя книга – вся вселенная, раскрытая передо мной, и из нее-то черпаю я слово божие, когда ощущаю в нем потребность.
– Не слишком ли низко оцениваешь ты науку, друг мой?
– Я состарился среди монахов и познал самые разнообразные характеры. И тут-то, в своем смирении, я убедился, как изнывает иной над изучением рукописей, как терзает свою душу мыслью: так ли он понимает тот или другой догмат. Я видел, как монах постепенно превращался в ученого богослова, который придерживается только буквы христианства. А между тем в душе его исчезает любовь и милосердие, слабеет непоколебимая вера и упование на небесную благодать. А потом его душа переполняется тревогой по поводу прений, возбуждающих только раздоры, и он совершенно забывает откровение той книги, которая удовлетворяла самого святого Антония.
– О каком откровении говоришь ты, о какой книге?
– Смотри, – произнес настоятель, протянув руку к востоку. – Смотри и, как подобает мудрому человеку, суди сам.
При последних словах Памвы вспыхнул великолепный сноп света и пробудил к новой жизни дремлющий мир. Красный диск солнца мгновенно прорезал мрачную мглу пустыни. Поток света сверкнул между скалами, словно живой яркий глаз, и сотни ласточек взлетели над долиной, кружась в воздушном хороводе. Из лавры доносились голоса монахов, певших утренний гимн.
Новый день занялся над Сетской долиной, такой же, минувшие и предстоящие дни, из года в год протекающие среда труда, молитвы и тишины, безмятежной, как сон.
– Чему это поучает тебя, Арсений, брат мой?
Арсений молчал.
– Я убеждаюсь, что Бог есть свет, в котором нет места мраку. Его присутствие дарует вечную жизнь и радость, и он любит нас, обнимая в своем милосердии все свои творения, а также и тебя, малодушного. О, друг мой, мы должны смотреть вокруг, чтобы познать Бога.
Арсений покачал головой.
– Может быть, ты и прав. Но я должен покаяться в том, что предо мною встает – и с каждым днем все настойчивее – воспоминание о свете, из которого я бежал. Если бы я вернулся обратно, то, знаю, не нашел бы удовлетворения в блеске, который презирал и тогда, когда жил среди него. Однако дворцы на семи холмах, государственные люди и полководцы, их козни, их поражения и конечная возможная победа – все это продолжает занимать мое воображение. Меня постоянно томит соблазн, мне хочется вернуться и, подобно мотыльку, порхать вокруг огня, который уже опалил мои крылья. Я несчастен, – я должен последовать этому призыву или скрыться в отдаленной пустыне, откуда уже нет возврата.
Памва улыбнулся.
– Ты ли это говоришь, мудрый психолог? Ты хочешь бежать из маленькой лавры, которая все-таки отвлекает тебя от суетных грез, и похоронить себя в совершенном одиночестве, где тебя окончательно одолеют эти мечтания. Ничего дурного нет в том, что порой тебя тревожат заботы о братьях. Заботиться о ближних похвальнее, чем заниматься только самим собой. Несравненно лучше любить, даже оплакивать что-либо, чем считать себя центром всего, скрываясь в уединенной пещере. Кто не может молиться за тех, кого видит перед собой, со всеми их грехами и искушениями, будет нерадиво молиться за братьев, которых не знает. А кто не хочет трудиться для своих братьев, тот скоро перестанет любить их и молиться за них.
– По-твоему, значит, следовало бы жениться, да иметь детей и вернуться в водоворот плотских привязанностей, чтобы умножить число любимых существ, для которых работаешь и живешь, за которых молишься?
Памва молчал.
– Я монах, а не философ. Повторяю, с моего согласия ты не покинешь лавру для пустыни. Если бы я осмелился советовать, то предпочел бы видеть тебя поближе к столицу например, в Трое или Канопусе, где бы ты на деле, в борьбе за слово божие, мог применить свои знания. К чему знакомиться со светской мудростью, если не для того, чтобы пользоваться ею впоследствии для дела церкви? Но довольно об этом. Пойдем в келью.
И оба старца направились обратно домой, не подозревая, что спорный вопрос уже разрешился на практике, благодаря появлению высокого и довольно мрачного священнослужителя, который ожидал их в келье Памвы. Он жадно насыщался финиками и пшеницей, не пренебрегая и пальмовым вином, единственным лакомством, имевшимся в монастыре и появлявшимся на столе только в честь гостей.
Вежливое и горделивое гостеприимство Востока и сдержанная приветливость монашеской общины запрещали настоятелю прерывать трапезу незнакомца, и Памва осведомился об его имени и причине его посещения только тогда, когда тот уже плотно поел.
– Я – ничтожнейший из слуг господних, именуюсь Петром-оратором. Меня прислал Кирилл с письмами и поручениями к брату Арсению.
Памва встал и почтительно поклонился.
– Мы слышали много лестного о тебе, отче. Говорят, что ты ревностно трудишься во славу святой церкви. Неугодно ли тебе будет последовать за мной в келью брата Арсения?
С важным видом Петр пошел к маленькой хижине монаха; там он вынул из-за пазухи письмо Кирилла и вручил его Арсению. Старик долго читал послание и хмурился, перечитывая некоторые строки. Памва тревожно следил за Арсением, но не решался прерывать его размышления.
– Действительно, наступают последние дни мира, о которых вещали пророки, – сказал наконец Арсений. – Так значит Гераклиан отплыл в Италию?