Над кукушкиным гнездом
Она ждет, но возражать никто не собирается. В первый раз она отпивает кофе; чашка отходит от ее рта с красным пятном. Я против воли гляжу на кромку чашки; не может она краситься помадой такого цвета. Этот цвет на кромке чашки, наверно, от жара, она раскалила чашку губами.
– Признаюсь, когда я стала рассматривать мистера Макмерфи как причину беспорядков, первой моей мыслью было перевести его в буйное отделение. Но теперь, мне кажется, поздно. Исправим ли мы переводом тот вред, который он уже причинил отделению? Мне кажется, нет – после сегодняшнего. Мне кажется, если мы просто переведем его в буйное, мы сделаем именно то, чего ожидают от нас пациенты. Для них он будет мучеником. Мы лишим их возможности убедиться в том, что он вовсе не... Как вы изволили выразиться, мистер Гидеон, «исключительная личность».
Она отпивает кофе и ставит чашку; чашка стукнула по столу, как молоток судьи; трое молодых сидят выпрямившись.
– Нет. Ничего исключительного. Он просто человек, и не более того, и одолеваем теми же страхами, той же трусостью и робостью, которые одолевают любого человека. Еще несколько дней, и, могу смело утверждать, он докажет это нам, а также пациентам. Если мы оставим его в отделении, дерзости у него, я уверена, поубавится, доморощенное его бунтарство исчерпает себя, и, – она улыбается, уже видя то, чего не понимают остальные, – наш рыжеволосый герой съежится в нечто вполне знакомое другим пациентам и не вызывающее уважения: в хвастуна и фанфарона из тех, кто влезает на возвышение и сзывает сторонников, как это проделывал на наших глазах мистер Чесвик, а едва только опасность начинает угрожать ему самому, тут же идет на попятный.
– Пациент Макмерфи... – Парню с трубкой не хочется совсем уж упасть в их глазах, и он отстаивает свой вывод, – не кажется мне трусом.
Я жду, что она разозлится, но ничего подобного – она только смотрит на него, мол, поживем – увидим, и говорит:
– Мистер Гидеон, я не сказала, что он именно трус, о нет. Просто он очень любит одного человека. Будучи психопатом, он слишком любит мистера Рэндла Патрика Макмерфи и не станет зря подвергать его опасности. – Она награждает парня такой улыбкой, что трубка его гаснет окончательно. – Если мы просто подождем немного, наш герой – как у вас, студентов, говорится? – Перестанет ставить из себя? Так?
– Но на это уйдет не одна неделя... – Начинает парень.
– Мы не торопимся, – говорит она. И встает очень довольная собой, такой довольной я не видел ее уже несколько дней, с тех пор как ее начал донимать Макмерфи. – В нашем распоряжении недели, месяцы, а если надо, годы. Не забывайте, что мистер Макмерфи помещен сюда. Срок его пребывания в больнице полностью зависит от нас. А теперь, если нет других вопросов...
То, что старшая сестра держалась на собрании так уверенно, меня сперва беспокоило, а на Макмерфи не подействовало никак. И в субботу и на следующей неделе он доставал ее и санитаров, как всегда, и больным это ужасно нравилось. Спор он выиграл: допек сестру, как обещался, и получил деньги, – но все равно гнул свою линию – кричал на весь коридор, смеялся над санитарами, приводил в отчаяние сестер и врачей, а один раз остановился в коридоре перед старшей сестрой и попросил ее сказать, если она не против, какова в дюймах окружность ее большой груди – ведь такой товар не спрячешь, сколько ни старайся. Она прошла мимо, не желая его замечать, как не желала замечать эти непомерные женские признаки, которые навесила ей природа, – словно она выше и Макмерфи, и своего пола, и вообще всего, сделанного из немощной плоти.
Когда она приколола к доске объявлений распорядок дежурств и Макмерфи прочел, что назначен в уборную, он пошел к ней на пост, постучал в окно и поблагодарил ее за эту честь, сказал, что будет думать о ней каждый раз, когда будет драить писсуар. Она ответила ему, что в этом нет нужды – просто делайте свою работу, и этого довольно, благодарю вас.
А работу он делал так: распевая во все горло, пройдется щеткой по раковине в такт песне, потом плеснет хлоркой – и готово. "Чисто, чего там, – говорил он санитару, который пилил его за то, что он торопится, – для некоторых, может, и недостаточно чисто, но я, например, отливать туда собираюсь, а не обед оттуда есть". С отчаяния санитар упросил прийти старшую сестру, и она явилась лично проверить работу Макмерфи с зеркальцем и стала подносить его под закраины раковин. Она обошла всю уборную, качая головой и говоря: «Нет, это безобразие... Безобразие...» – Возле каждой раковины. Макмерфи шел рядом с ней, моргал, потупясь, и приговаривал в ответ: «Нет, это писсуар... Писсуар».
Но на этот раз она не потеряла самообладания – и не похоже было, что может потерять. Она приставала к нему из-за уборной, применяя тот же терпеливый, медленный, ужасный нажим, который применяла ко всем, а он стоял перед ней, как мальчик во время нагоняя, повесив голову, носком одного ботинка наступив на носок другого, и говорил: «Я стараюсь, стараюсь, сестра, но, похоже, директор какальника из меня не получится».
Однажды он что-то написал на бумажке – непонятные письмена, похожие на иностранный алфавит, и прилепил ее под краем раковины жевательной резинкой; когда сестра подошла с зеркальцем к этому писсуару и прочла отраженную записку, она охнула и уронила зеркальце в писсуар. Но не потеряла самообладания. На кукольном лице, в кукольной улыбке застыла отштампованная уверенность. Она выпрямилась над писсуаром, уставила на Макмерфи такой взгляд, от которого краска со стены слезет, и сказала, что его задача – делать раковины чище, а не грязнее.
А вообще чистотой в отделении уже не очень занимались. Днем, когда по расписанию наступало время уборки, начинались и передачи бейсбольных матчей; все расставляли стулья перед телевизором, садились и не сходили с места до обеда. Не важно, что она отключила ток на посту и видели мы только пустой серый экран, – Макмерфи часами развлекал нас, сидел и болтал, рассказывал всякие истории вроде того, как нанялся шофером на лесозаготовки, за месяц заработал тысячу долларов и все до цента проиграл одному канадцу, соревнуясь с ним в метании топора, или как они с приятелем на родео в Олбани уломали одного парня сесть на быка с завязанными глазами: «Не быка с завязанными глазами, а парня с завязанными глазами». Они уговорили парня, что в повязке у него не закружится голова, когда бык начнет крутиться; а потом завязали ему глаза шарфом и усадили на быка задом наперед. Эту историю Макмерфи рассказывал раза два или три и каждый раз, когда вспоминал ее, смеялся и хлопал себя шапкой по ноге. «В повязке и задом наперед... И плюньте мне в глаза, если он не высидел сколько надо и не взял приз. А я был вторым; если бы он слетел, я бы взял первое место и хорошие деньги. Честное слово, если еще раз устрою такой номер, глаза завяжу быку».
Шлепал себя по ноге, откидывал голову, закатывался смехом и тыкал большим пальцем соседа в ребра, чтобы он смеялся.
В ту неделю, слушая его свободный громкий смех, глядя, как он чешет живот, потягивается, зевает, отваливается на спинку, чтобы подмигнуть тому, с кем шутит, – и все это получалось у него так же непринужденно, как дыхание, – я переставал бояться, что против него – старшая сестра вместе со всем комбинатом. Я думал, что он всегда остается собой и силы у него хватит, он никогда не отступит, как надеется сестра. Я думал, что, может быть, он и вправду необыкновенный. Он это он, вот в чем дело. Может быть, тем и силен, что всегда остается собой. Комбинат не добрался до него за столько лет; с какой же стати она решила, что доберется за несколько недель? Он не даст им скрутить себя и перекроить.
А после, прячась в уборной от санитаров, я глядел на себя в зеркало и удивлялся, что кому-то удается такое неслыханное дело – быть собой. В зеркале отражалось мое лицо, темное, жесткое, с высокими выступающими скулами, словно щеки под ними были вырублены топором, и глаза, совсем черные, жесткие и недобрые, как у папы или у тех суровых, недобрых индейцев, которых вы видите по телевизору, и я думал: это не я, это не мое лицо. Я не был собой, когда пытался быть человеком, у которого такое лицо. На самом деле я собой не был; я был всего лишь таким, каким выглядел, таким, каким меня хотели видеть. А собой я, кажется, никогда не был. Как же Макмерфи может быть собой?