Ловушка горше смерти
Бочка молочницы стояла каждое утро наискось от их подъезда, около часовой мастерской, и всякий раз, когда они с Маней отправлялись за молоком, на узкой, мощенной булыжником проезжей части улицы строем стояли сонные курсанты военно-инженерного училища. Строй тянулся по направлению к учебному корпусу, что находился на проспекте. Мальчик слушал, как вразнобой гремят их тяжелые сапоги, и, благополучно дойдя до «четырнадцати», дальше всякий раз сбивался со счета: «шестнадцать… двадцать… один, два…»
Тот же путь проделывали каждое утро и тогда, когда появилась мама, — вплоть до дня переезда на новую квартиру…
Мама вернулась осенью.
Харьков в ту пору, на семидесятом году каменного стояния империи, вероятно, более, чем иные крупные города, напоминал запущенный заезжий двор, боком поставленный при большой дороге на юг. Летом он продувался пыльными ветрами, а ранней зимой и весной погружался в туманную дремоту, слякоть и грязь. Только короткая ранняя осень давала этому городу холодную прозрачность воздуха, чистые краски, темную голубизну неба. В одно такое почти морозное утро бабушка взяла мальчика с собой на вокзал.
Она была как бы не в себе — мальчик это заметил, несмотря на поглощенность предстоящим путешествием. Бабушка нервничала, поджидая трамвай, поглядывала на часики, то и дело теребила ворот своего давно вышедшего из моды широкого плаща. Одной рукой Манечка до боли сжимала его маленькую шершавую холодную ладонь, другой же то шарила по карманам в поисках носового платка, то подхватывала сползающую с плеча сумку, то вновь трясла кистью, сдвигая рукав и пытаясь усмотреть на часах точное время.
Наконец подполз нужный трамвай: полупустой, с немытыми окнами и сонным вагоновожатым. Они спешно погрузились через переднюю дверь, и мальчик сразу же сел к окну. Трамвай вздрогнул, мимо проплыло и пропало позади уродливое громадное здание Госпрома. Вагон еще раз вздрогнул, убыстряя бег, понесся по склону, резко свернул раз, еще раз и только затем размеренно и скучно поплелся к вокзалу.
Мальчик там был впервые. Однако ничего особенного, такого, чтобы запомнилось или заинтересовало, он не увидел. Теперь бабушка быстро вела его, крепко прижимая к боку, словно поклажу, мимо снующих по привокзальной площади людей. Дыхание его сбилось от быстрого шага и чужих запахов. Он не мог вздохнуть полной грудью, потому что чистый воздух кончился, как кончились золотые разлапистые листья на деревьях и прозрачное синее небо.
Однако еще более получаса им пришлось постоять на перроне. Он утомился считать вагоны и следить за лицами мечущихся туда-сюда людей. Под ногами был заплеванный мерзкий асфальт, несло гарью.
— Манечка, чего мы ждем? — спросил он наконец недовольно. — Я домой хочу.
— Ангел мой, — сказала бабушка, — мы ждем твою маму, но поезд что-то опаздывает, потерпи чуть-чуть…
Голос бабушки как-то не соответствовал возникшему в мальчике при слове «мама» волнению. И только вспомнив кое-что, он понял, в чем причина несоответствия. С такой же интонацией Манечка говорила с молодой соседкой, у которой муж был чернокожий. Дочь этой пары, иссиза-смуглая, глазастая, с пепельными губами и худыми нервными ногами, была его сверстницей.
— Как Ванечка себя чувствует? — елейным голоском запевала соседка, одновременно не давая своей кудрявой дочери приблизиться к мальчику.
— Нормально, — сквозь зубы отвечала бабушка Маня, глядя поверх ее сожженного перекисью перманента.
— Упитанный тем не менее, — ворковала дальше соседка. А мосластая вертлявая девчонка выкручивалась из материнских цепких рук, шипела и корчила рожи, будто ее поджаривали на углях.
— Почему это «тем не менее»? — отбросив дипломатию, спрашивала бабушка, теперь, в свою очередь, тоже как бы задвигая внука за спину.
— Я хотела сказать, что он не слишком рослый мальчик. Но все они в этом возрасте таковы. Ведь правда? Несмотря на то что мама у него высокая.
— Откуда вы знаете, вы же ее никогда не видели?
— Так говорят. — Соседка, понизив голос, заглядывала за бабушкино плечо, ища глазами мальчика и одновременно притискивая готовую впиться зубами в ее запястье девчонку. — А кстати, где сейчас ваша дочь? Что-то ее не видно…
— В тюрьме, — рубила Манечка, достаточно отчетливо для ушей любопытной соседки, но не настолько громко, чтобы это услышал мальчик. — Всего хорошего.
Ванюша, нам пора в магазин!
Мальчик, однако, разобрал это незнакомое для него словo, но, по неосознанной осторожности, к Манечке с расспросами не приставал. Это позже, годам к девяти, в нем появилась потребность кое в чем разобраться, и тогда он, напрягшись, попытался сложить мозаику своего безмолвного детства. Одной из картинок и была та, увиденная им на вокзале, когда оскаленная, облитая чем-то серо-черным морда тепловоза показалась совсем близко. Манечка при этом застыла столбом, забыв о мальчике, так что ему пришлось оттащить ее от края перрона к грязному боку газетной будки, чтобы гремящий зверь не зацепил ее.
Поезд застыл, дрогнув. Из его утробы начали вываливаться люди, которые волокли чемоданы, тюки и ящики, громоздя их на щербатом асфальте перрона. К ним бежали, толкаясь, другие; кроме того, вдоль поезда взад и вперед озабоченно прохаживались третьи. Это напомнило мальчику рынок, на который Манечка его как-то взяла с собой, и с тех пор он с опаской относился к любому большому скоплению народа.
Сейчас, чтобы не дать крикам, шуму и чужому возбуждению захватить его, он закрыл глаза. А когда открыл — перрон был пуст, Манечки же рядом не было.
Она стояла, маленькая и беспомощная, у облупленной тумбы фонтанчика, не источавшего ни капли воды. Навстречу медленно, с прямой спиной, неся в руке серо-зеленый рюкзак, шла высокая худая женщина в темно-синем платке, повязанном наподобие шлема. Даже издалека мальчик поразился синеве глаз этой женщины и ее неулыбающемуся ненакрашенному рту. Он подбежал к Манечке, обхватил ее руками и почувствовал, как она дрожит. Женщина опустила рюкзак в пыль и также обняла бабушку. Манечка затряслась так, что ему пришлось как бы и придержать ее слегка, чтобы не упала… Тут женщина, выгнув по-змеиному свою высокую шею, глянула на него сверху через Манечкино плечо, прямо ему в лицо брызнули слезы — и бот уже она сидит перед ним на корточках и гладит его плечи, волосы, щупает его спину, попку, коленки и шепчет: «Не хочу плакать, не буду, наконец-то, мой малыш…», а Манечка рыдает уже в полный голос…
К ним стали подходить какие-то люди, и женщина, подмяв его на руки, пошла к вокзальному тоннелю. Ее синий платок сбился на плечи, открыв коротко остриженные черные волосы, и вдавился ему в подбородок. Мальчик подвинул , губы ближе к щеке этой женщины — кожа была нежной, бархатистой, пахла грушей. Она сильнее прижала его к себе и побежала; позади с рюкзаком и своей сумкой, путаясь в длинном плаще, семенила запыхавшаяся Манечка…
Мама оказалась суровым человеком, но это как раз и понравилось ему больше всего:
— Как ты очерствела, Лина, — говорила ей с укором бабушка, — сына не приласкаешь, не погуляешь с ним, не почитаешь ему.
— Погуляешь тут, — отвечала мама. — В этой тьму-таракани скрыться негде от посторонних глаз, только выйдешь на улицу — тебя так и ощупывают с ног до головы. Щупачи… Ненавижу этот город… И зачем Ивану мои ласки — он и так знает, что я его люблю больше жизни, я продержалась эти пять лет только одной мыслью, что мы когда-нибудь будем вместе.
Они и были первое время вместе — до зимы, до весны, до лета. И так как она уже больше никуда не пропадала, он привык к ее внешней суровости и сдержанности, а также к ее отсутствию — мальчик, как и прежде, проводил большую часть времени вместе с Манечкой в этом чудном, не похожем ни на что доме…
В конце лета на кухне, допустим, солили огурцы. Вначале их привозили на тележке к подъезду из овощного полуподвального магазинчика, звавшегося «Дары осени». Затем бабушкин знакомый слесарь сносил их прямо в деревянных ящиках на кухню. Маня сваливала огурцы в кучу, а тару отправляла назад, в магазин. В это время мальчик должен был огурцы сортировать, то есть отбирать крупные и желтые, а небольшие огурчики бросать в ванну, полную холодной воды. Затем…