Вчерашние заботы (путевые дневники)
Остров Русский при низком солнце.
Остров напоминал католическую монашенку – черное, белое, розовое и опять черное при отчаянном желании взбрыкнуть ногой.
Почему вообще возможно писательство и актерство? А потому, что в каждом из нас есть все бывшие, сущие и будущие люди, со всеми чертами их характеров, только в разной степени их развития.
РДО: «СЛЕДУЙТЕ СОВМЕСТНО ТОЧКУ ВСТРЕ-ЧИ Л/К 7500 13035 ГДЕ НЕ ВХОДЯ В СПЛОЧЕННЫЙ ЛЕД ЖДИТЕ УКАЗАНИЙ КМ АБРОСИМОВА ЗПТ ВОЗМОЖНО ПРИДЕТСЯ НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ ПОДОЖДАТЬ ПОЭТОМУ НЕ ОЧЕНЬ ТОРОПИТЕСЬ ЗПТ ДО ПРИХОДА УКАЗАННУЮ ТОЧКУ ВОЗМОЖНЫ ВСТРЕЧИ ОТДЕЛЬНЫХ ПОЛЕЙ ТЯЖЕЛОГО ЛЬДА БУДЬТЕ ОСТОРОЖНЫ».
Кроме этой служебной пришла частная радиограмма в адрес Фомы Фомича. Радист принес ее, чтобы посоветоваться: отдавать или не отдавать капитану.
«Дорогой любимый жду не дождусь встречи твоя Эльвира».
Радист встревожен, ибо: 1) некогда у них плавала буфетчица Эльвира; 2) на борту ныне супруга Фомы Фомича.
Фома Фомич вырос в моих глазах на целую голову, но что бы то ни было советовать я отказался, ибо не очень-то понял, почему именно меня радист выбрал в советчики.
Адресат же чувствует себя безмятежно.
Нынче ему очередной раз приснился сон про дочку, как она на трехколесном велосипеде едет в стену и кричит: «Куда я еду?!» И все крутит и крутит ножками и – бац! – в стену.
И вот Фомичу во льдах хочется вдруг заорать: «Куда я еду?!» И он честно рассказывает про все это в кают-компании за ужином в тот момент, когда у всех разом и вдруг улучшилось настроение – солнце вышло после суток тумана и все и вокруг судна, и в кают-компании сверкает от солнечного блеска. И вот Фомич рассказывает сон и хохочет при этом до слез в глазах – и очень симпатичен в этот редкий момент (РДО от Эльвиры радист ему не отдал, подозревая какой-то неуместный розыгрыш).
Мы на меридиане реки Оленек (левее дельты Лены) и на параллели бухты Марии Прончищевой (где есть радиомаяк ныне).
Солнце с северной стороны горизонта, низко, градусов пятнадцать; небо в зените безмятежное и голубое, ниже сплошное кольцо серости и мрачности, море – чистейший холодный ультрамарин, и в густой синеве клинья сверкающего хирургически-белого накрахмаленного льда.
И мы идем полным ходом, огибая ледяные клинья, а далеко впереди пилит двенадцатиузловым ходом «Капитан Воронин» и говорит с нами с архангельским окающим спокоем. Где-то тут умер – в рейсе, на мостике – сам Владимир Иванович Воронин.
И я вспоминаю его сына Пеку Воронина – однокашника по Военно-морскому подготовительному училищу, и других друзей-доброхотов, и вообще раннюю юность, и даже детство.
Полярное солнце все-таки греет воротник казенной меховой капитанской куртки, подбородок то и дело ощущает тепло нагретого меха, и потому, вероятно, вспоминается детство. С довоенных времен у меня никогда больше не было пальто с меховым воротником, потому и ласковое тепло у подбородка так далеко возвращает в прошлое.
Я завидую способности Фомича до пятидесяти пяти лет сохранять свежесть страха. Он, например, радировал Шайхутдинову уже две РДО, где канючит на неправильность ранней посылки в Арктику слабых судов нашего типа.
Мы уже стрела в полете, никто наше движение остановить не может, и смысла в стенаниях Фомича никакого нет.
Правда, если быть честным, мне тоже иногда кажется, что наша «операция может оказаться опаснее болезни», как говорят хирурги. Очень уж трудно идем. Арктика ныне тяжелая – беременна льдами, как лягушка икрой.
В 02.00расстаемся с «Ворониным» и «Пономаревым» – они продолжают идти на юг, к Хатанге, а мы ложимся на восток вослед за «Комилесом».
Льды идут за нами с левого борта, то исчезая, то вновь показываясь, как голодные волки за стадом карибу. И точат зубы, мерзавцы. В двадцати часах ждут нас уже дальневосточные ледоколы «Адмирал Макаров» и «Ермак».
…Когда ледяное поле тихо-мирно дрейфует в глубоком летаргическом сне и год, и два, а потом вдруг с полного хода наезжает на него грубиян-ледокол, то льдины встают на попа с таким ошарашенным видом, что вспоминается картина великого Репина «Не ждали»…
Сегодня ненароком сказал при Дмитрии Александровиче, что меня заинтересовала знаменитая их Сонька и что она как бы плывет с нами, потому что ее каждый и часто вспоминает (есть, например, подозрение, что РДО «Эльвиры» – ее работа).
Мы редко стоим с Санычем на мостике рядом. Если во льду, то мы на разных крыльях, если вне льда, то у вахтенного штурмана хватает дел.
А тут ему нечего было делать, и мы стояли рядом, и глядели на чаек, и следили за кромкой льда с левого борта, и, вероятно, он, как и я, думал о том, придется ли нашей вахте прихватить льдов или проскочим вахту чисто.
Полярные чайки знают, что черные огромные существа – корабли -полезные звери, потому что переворачивают льдины, а пока с перевернутой льдины стекает вода, из нее легко выхватывать рыбешку. И потому чайки летят и ждут не дождутся, когда мы пихнем очередную льдину.
Перед посадкой на воду у полярных чаек ноги болтаются совершенно разгильдяйски – как пустые кальсоны. Еще необходимо отметить, что полярные чайки на воде отлично умеют давать задний ход. В этом они ближе к млекопитающим, нежели их южные собратья.
И вот мы стояли рядом на левом крыле и смотрели на чаек, и я сказал про Соньку, назвав ее «Соня» – мне нравится это имя. Саныч помолчал довольно долго. Потом сказал:
– Она плавала у меня на пассажире в семьдесят втором – совсем девчушкой была. Влюбился в нее. Тяжелый случай. Я старпом, я женат, жену люблю, и в нее тоже влюбился.
Он сказал это просто – очевидно, уже перегорело у него. Или такое тоже случается: сильно битые люди замыкаются в мрак или так крепнут душой, что позволяют себе открываться бесстрашно и просто.
– Ну что надо делать? Списывать надо – вот и все. Дураку ясно. А ситуация такая, что списывать – сильно ей повредить. Мы в каботаже работали. И у нас девчонки как бы предвизирный период проходили – чистилище своего рода. Спишешь без причины – пришьют в кадрах ярлык нехороший… Рублев! Оставьте эту льдинку с правого борта!
– Я и так ее с правого хотел оставлять!
Рублев не был бы Рублевым, если бы не отбуркнулся. Он и сам все знает! На Саныча его отбуркивания совершенно не действуют, а меня все-таки иногда раздражают.
– И прицепиться не к чему, – продолжал Саныч о Соне. – Работала она хорошо, старалась. Кукольный театр организовала в самодеятельности. Буратино играла. Думаю, хоть бы шторм к концу рейса ударил и чтобы она укачалась -причина будет. Нет, погоды нормальные… Рублев! Проходите все-таки подальше! Она маленькая, но мы же «полным» жарим!
Рублев:
– Я от вас, Дмитрий Аляксандрыч, аблаката найму! – это он говорит голосом тети Ани.
– Ты лучше немного зеброй поори, – советует Саныч. – Чтобы пар выпустить.
– Не буду! – мрачно отказывается Рублев. – Настроения нет. Для зебры. А «Комик» оборотов шесть прибавил. Чуть отставать начнем.
– Будем добавлять? – для порядка спрашивает у меня Саныч. И он и я знаем, что Ушастик послушно скажет, что добавит, но черта с два свыше ста пятидесяти восьми оборотов добавит хоть половинку.
– У кромки догоним, – говорю я. – А саксофоном когда она начала увлекаться – еще при вас, на пассажире? – спрашиваю про Соню. Мне интересно продолжить разговор о ней.
– Какой саксофон?
– А я на судно приехал, она с саксофоном у трапа сидела.
– Может, спутали? У нее корнет-а-пистон. Дед у Котовского воевал. А Котовский музыку любил. И больше всего корнет-а-пистон.
– Что это за штука?
И впервые за разговор Саныч оживляется. До этого он говорил как-то равнодушно и пережито, как о постороннем и отброшенном. И по тому, как он говорит о корнет-а-пистоне, становится ясно: он про Соню знает все, что один человек может знать о другом, если он его любил или любит.
– Небольшой металлический духовой инструмент. Короче трубы. Три вентиля-пистона. Партия к нему пишется в ключе соль. В строе "В" он звучит на большую секунду, в строе "А" – на малую терцию ниже писаных нот. Может все, что и кларнет. Тембр корнета мягче и слабее трубы. Он может применяться и в симфоническом оркестре. Там их обычно вводят два… Пожалуй, я все-таки позвоню в машину? Туманчиком попахивает, а « Комик» сильно наддал.