Часовщик
Бруно даже не стал спускаться, а просто перебрался на верхнюю площадку часов, служащую для регулировки удара молота о колокол. Догадаться, что он прячется здесь, на трех сколоченных и подвешенных над колоколом досках, мог только часовщик, а в том, что часовщики здесь даже не появятся, подмастерье был уверен. Но что ему особенно нравилось на площадке, отсюда, через маленький люк для освещения механизма, был превосходно виден город: и центральная площадь, и магистрат, и здание городского суда, и даже контора старого менялы Исаака.
Сначала, как он и ожидал, судья, падре Ансельмо и прочие значимые лица города один за другим проходили к храму, поднимались по скрипучим ступенькам под самую кровлю и долго и тупо изучали безжизненно замершие шестерни — прямо под взирающим на них сверху вниз подмастерьем. А спустя не так уж много времени все они снова спускались вниз — совершенно обескураженными.
Затем осматривать часы пригласили мастеров, но те, как и предполагал подмастерье, на все уговоры падре Ансельмо отвечали упрямым качанием широкополых шляп.
И в конце концов святые отцы ушли в храм, началась утренняя служба, а нарушенное тиканье невидимых часов города восстановилось. Бруно это устраивало.
Подмастерье начал наблюдать за невидимыми часами жизни сразу после рокового приступа в мастерских и довольно быстро понял: мастерские — лишь часть куда как большего механизма города. Едва невидимая стрелка становилась на четыре утра, подмастерья цеха начинали раздувать горны, а судья аль-Мехмед во главе двадцати пяти городских мусульман шел в маленькую мечеть на окраине. Затем неслышные куранты отбивали пять, и городские ворота открывались, а крестьянский рынок наполнялся торговцами. В шесть у дома председателя суда появлялись заспанные альгуасилы, а возле храмовых дверей — падре Ансельмо. В семь открывалась королевская нотариальная контора и лавка евреев-менял. Каждый час, в одно и то же время что-нибудь обязательно происходило, и лишь после обеда, вслед за солнцем, невидимая стрелка города переваливала верхнее положение, и все начинало сворачиваться.
Первыми начинали собираться и покидать город крестьяне, пытающиеся дотемна успеть домой, затем закрывались все четверо городских ворот, затем прекращал принимать жалобы и выносить приговоры председатель суда, за ним закрывал свою контору королевский нотариус, и самыми последними, словно подводя итог дню, затворяли ставни менялы.
Однако сутки этим не кончались, и едва солнце касалось холмов, на улицы выходила молодежь: по правой стороне отмытые от копоти и ржавчины парни, по левой — одетые в самое лучшее девушки. И лишь когда становилось совсем уж темно, а цикады начинали свою бесстыдную песнь торжествующего порока, наступало время вдов и неверных жен.
Бруно и поныне не разобрался, что движет этим сверхсложным «часовым механизмом»: где его «стрелки», где «шестерни», где «циферблат», а главное, где стоят те регуляторы, которые обеспечивают дивную согласованность движения всех частей города.
Он знал две вещи. По уставу цеха право регулировать часы принадлежит только их мастеру, а претендовать на звание мастера мог он один — единственный, кто сумел все это увидеть. И второе, судьба не случайно подарила это видение именно ему — единственному «Божьему сыну» в округе… а может быть, и во всем Арагоне.
Утренней службы не получилось. Как только падре Ансельмо, совершенно потрясенный видом стоящих курантов, спустился в храм, подали голос ремесленники:
— Святой отец, что там происходит с Олафом?
— Да, падре Ансельмо, куда вы дели Гугенота?
Священник на мгновение замешкался, но поймал жесткий взгляд исповедника Ордена и приободрился.
— Этот еретик арестован Трибуналом Святой Инквизиции и временно содержится в женском монастыре.
— Кем-кем арестован? — не поняли мастеровые.
Падре Ансельмо кинул в Томазо Хирона панический взгляд, и тот многозначительно посмотрел на брата Агостино.
— Вы позволите, святой отец, я объясню? — тяжело поднялся со скамьи монах.
— Да-да, разумеется, — обрадовался священник.
Брат Агостино подошел к трибуне и оперся на нее большими сильными руками.
— Братья и сестры, Его Святейшество Папа Римский, внимая мольбам своей паствы о защите от ереси, издал буллу о создании Трибуналов Святой Инквизиции…
Горожане замерли.
— Отныне каждый погрешивший обязан в трехдневный срок заявить на себя, а знающий о прегрешениях других — донести на них мне или моему секретарю.
— А зачем? — удивился кто-то. — Я и так на исповедь хожу.
Комиссар Трибунала одобрительно кивнул:
— Это хорошо, но ведь не все говорят на исповеди правду. Поэтому отныне каждое греховное деяние, укрытое на исповеди, будет исследоваться Трибуналом, а еретики и отступники — в меру вины — предаваться наказанию…
— Не судите, да не судимы будете! — выкрикнул кто-то.
Горожане сдержанно зашумели, а брат Агостино, спокойно выждав, пока люди успокоятся, кивнул головой:
— Верно. Именно так сказал Христос, но будем ли мы спокойно смотреть, как наши братья погрязают во грехе, обрекая свои души на вечное проклятье? Не правильнее ли будет одернуть и наставить заблудшего? Помочь ему… по-христиански…
В храме повисла тишина.
— А при чем здесь Олаф? — опомнился кто-то. — Он-то в чем погрешил?
Брат Агостино понимающе кивнул.
— Я уже навел справки об Олафе. Да, этот приехавший из Магдебурга христианин не прелюбодействует, много трудится, взял на воспитание сироту, но…
Он оглядел ремесленников. Те, пока не вмешалась инквизиция, даже не знали, что Олаф приехал в этот город аж из Магдебурга.
— …но в Божий храм он все-таки не ходит, за что и получил от вас позорное для всякого христианина прозвище Гугенот…
Стоящие в первых рядах часовщики начали переглядываться. Очень уж мелким и странным выглядело обвинение.
— И это все?! Здесь многие в храм не ходят!
Комиссар Трибунала поднял руки, призывая к тишине.
— Разумеется, это не все. Олаф Гугенот тяжко погрешил против Господа словом.
— И что он сказал?
Брат Агостино покачал головой:
— Материалы Святой Инквизиции не подлежат огласке.
Мастера загудели.
— А кто его поймал на слове? Свидетели — кто?
Монах забарабанил пальцами по трибуне.
— Имена свидетелей Святой Инквизиции также не могут быть разглашены.
— Да что же это за суд такой?! — наперебой заголосили горожане. — А где же наши права?! Куда смотрит кортес?!
Брат Агостино принялся объяснять, что Инквизиция не имеет ничего общего с городским судом, ничьих прав нарушать не собирается, сама, без участия светской власти, никого наказывать не будет. Однако то, чего святые отцы более всего опасались, все-таки прозвучало.
— Я так понимаю, — выступил вперед ремесленник с лицом записного шута, — падре Ансельмо просто денежки Олафу платить за куранты не захотел! Сначала фальшивки подсунул, а как Мали его за ж… взял…
Мастеровые захохотали, и этот хохот, эхом отдавшись от храмового потолка, вернулся и обрушился на вцепившегося в трибуну окаменевшего Комиссара Трибунала. А потом все словно само собою стихло, и вперед выступил самый старый мастеровой цеха.
— Слушай меня, монах, — нимало не смущаясь высоким званием Комиссара Трибунала, произнес он. — Если к полудню Совет мастеров часового цеха не услышит внятного изложения вины Олафа Гугенота, тебя даже ряса не спасет. Мы тебя разденем, измажем в дегте, изваляем в перьях и в таком виде выставим за городские ворота. Ты понял, монах?
Брат Агостино стиснул челюсти.
— Я тебя спрашиваю, монах, — с вызовом напомнил о себе мастер, — ты меня понял?
Широкое лицо брата Агостино побагровело.
— Понял…
Томазо сразу понял, что следует сделать.
— Слушай, Ансельмо, — наклонился он к уху святого отца, — мне нужно, чтобы ты задержал в храме юнцов. Под любым предлогом… скажем, на исповедь.