Я спешу за счастьем
— Был дождь, и вот нету, — сказал я.
— Нету, — какими-то странными голосами подтвердили девчонки.
— К вечеру опять зарядит, — сказал я, проклиная себя. Ну чего я привязался к этому дождю?
Девчонки быстро нагнулись, подхватили носилки и ушли. До ямы метров сто. Вернутся они минут через пять. За это время нужно что-нибудь поумнее дождя придумать. Воткнув лопату в мусор, я стал думать. Как всегда в таких случаях, в голову ничего путного не лезло.
Девчонки пришли, бросили носилки.
— Дожди всегда осенью бывают, — сказала светлоглазая.
— И весной, — сказала Тумба.
— И летом, — сказала светлоглазая.
— И зимой, — сказала Тумба. — Правда, редко.
Уши мои запылали. Я повернулся к девчонкам спиной, поддел лопатой гору мусора и швырнул на носилки. Мусор с грохотом раскатился по доскам.
— А снег летом бывает? — спросила Тумба.
Это было не смешно. Глупо. Любая шутка, если она затягивается, становится глупой. В душе я был рад, что этот вопрос задала Тумба, а не светлоглазая. Когда носилки были наполнены, я выволок из свалки большущий камень и положил сверху.
— Мы не лошади, — сказала светлоглазая.
— Не валяйте дурака, — сказал я. — Тащите.
Тумба подергала за ручки носилок, охнула:
— Не поднять.
— Подымете, — сказал я.
Они с трудом оторвали носилки от земли и, покачиваясь, потащили к яме. Я смотрел им вслед и усмехался: это вам не снег… и не дождь. Пигалицы!
Понемногу у меня с девчонками наладились нормальные взаимоотношения. Камней я им больше не клал, а они перестали толковать про дождь и снег. От них я узнал, что в техникуме пока занятий нет: вместо потолка в аудиториях небо. Не все еще преподаватели прибыли: квартир нет. Все приходится строить самим: и учебный корпус, и общежитие. К годовщине Октябрьской революции всё должны закончить. Девятого ноября — первый день занятий.
— Ты на паровозном? — спросила светлоглазая. Ее звали Алла.
— На паровозном, — сказал я. И сам не понимаю, зачем соврал.
— Ваша аудитория рядом с нашей, — сообщила Тумба.
У нее и имя было какое-то дурацкое — Анжелика. Где такое выкопали? У меня тоже имя было не ахти какое: Ким. Коммунистический Интернационал Молодежи. Ну какой я Интернационал? Директорша школы, из которой меня выгнали в три шеи, рыжая Аннушка, публично заявила, что у меня сознательности и на один грош не наберется. Это имя мне родной отец удружил. У него сознательности хватило: имя-то подобрал идейное, а вот семью бросил.
И сколько я горя хватил с этим именем! В школе меня с первого класса стыдили: «Как тебе не стыдно, Ким? Плохо по истории! А еще Ким…» Ну ладно, по истории позорно двойки получать с моим именем, а, скажем, по геометрии или по алгебре? А ведь тоже стыдили. И ребята издевались надо мной. У них еще сознательность не доросла до моего имени. Они не знали, что такое Ким, а потому дразнили меня кто во что горазд. Один называл Китом, другой Кино, третий — Кило. Даже Критом и Квитом называли. И я терпел. А что мне еще оставалось делать? Завидовать другим ребятам, у которых были обыкновенные имена: Толька, Ванька, Колька.
Во время войны, когда я один жил у бабушки в Куженкино, я придумал себе новое имя: Максим. Максим Константинович Бобцов. Имя Максим мне давно нравилось.
Надоело мне мусор швырять на носилки. Да и с какой стати я здесь вкалываю? Я не студент и не строитель. Я посторонний. Случайный прохожий. Но лопату не бросал. И не уходил. Все-таки люди кругом. Снова оставаться наедине со своими мыслями не хотелось. Девчонки тоже устали. Это я видел по глазам: глаза у них уже не блестели. Девчонки ждали, что объявлю перекур. Но я не объявлял. Наоборот, с каким-то непонятным упрямством размахивал лопатой. Первой запросила пощады Тумба. Она тяжело плюхнулась на бревно и сказала:
— Упарилась.
Светлоглазая Алла сняла платок. Волосы у нее были густые, не очень длинные. В темных волосах — белая гребенка. Алла присела рядом с Анжеликой, вытянула свои красивые ножки в безобразных бахилах.
— Вы любите играть в волейбол? — спросила она.
— В чехарду люблю, — сказал я.
Я не придуривался. Действительно, в чехарду я любил играть. И прыгал дальше всех.
— У меня мозоль, — сообщила Тумба.
— Я могу весь день играть в волейбол, — сказала Алла.
— А я в чехарду, — упрямо сказал я.
— И поясницу что-то ломит, — пожаловалась Тумба.
«Хватит трепаться, — хотел сказать я ей. — У тебя и поясницы-то нет. Сплошное туловище». Но не сказал. У меня у самого все кости ныли. Мне нужно было сесть рядом с ними и поболтать, а я знай накладывал на носилки землю. А когда уселся на бревно рядом с Аллой, Тумба поднялась.
— Поехали, — сказала она.
Девчонки подхватили носилки и зашагали к яме. А я остался сидеть на бревне, как дурак.
К складу подъехал дядя Корней. Швейк спрыгнул с подножки прямо в лужу и крикнул:
— Цемент! На разгрузочку!
Я бросил лопату и подошел к машине.
— Вкалываешь? — спросил Швейк. На щеке у него зеленело цементное пятно. Одна обмотка волочилась.
— Обмундирование растеряешь, — сказал я.
Швейк опустился на колено и в два счета намотал мокрую тряпку вокруг тощей ноги.
— Порядок, — сказал он.
Я таскал бумажные мешки с цементом. Едкая зеленоватая пыль лезла в нос. Я чихал и про себя ругался. Девчонки давно пришли с носилками и, не дождавшись меня, сами накладывали мусор. Дядя Корней, привалившись к капоту плечом, курил махру и глядел на хмурое небо. Косо глядел.
Когда мы разгрузили машину, на территории уже закончили работу. Студенты потянулись внутрь здания — там столовая. Дядя Корней плюнул на окурок и тоже затопал в столовую. Я посмотрел в ту сторону, где работали мои девчонки. Их и след простыл. На бревне лежала моя куртка. Мокрая такая, жалкая. Я надел ее, хоть и противно было. Из кладовой выскочил Швейк. В руках у него была записная книжка. Учащийся он или строитель?
— Ты кто такой? — спросил меня Швейк.
— Никто, — сказал я. И это была истинная правда.
Умолк людской гомон, замерла на стройке жизнь, и я снова почувствовал себя никому не нужным.
Швейк, расставив тонкие ноги в зеленых обмотках, смотрел на меня и морщил лоб:
— Из деревни?
— А что? На носу написано?
— Нос у тебя в порядке, — серьезно сказал Швейк. — Раз спрашивают — отвечай.
— Тут до войны жил.
Швейк провел рукой по щеке, и зеленое цементное пятно размазалось до самого уха. Я хотел сказать ему, чтобы вытер рожу, но не сказал. С пятном было интереснее.
— Образование? — допрашивал Швейк.
Мне хотелось послать его подальше. К чертовой бабушке.
— В седьмом учился, — сказал я. — Вытурили.
— Будешь студентом, — запросто решил мою судьбу Швейк. Лицо у него стало важным, будто он по меньшей мере начальник техникума.
— А ты кто такой, парнище? — в свою очередь спросил я.
Швейк поднял с земли щепочку и соскреб с обмотки глиняную лепешку.
— Кто я? — переспросил он.
— Эге, — сказал я.
Швейк повертел в руках щепочку, бросил в ящик с известью. Провел ладонью по другой щеке. Теперь он напомнил мне маскарадного кота. Только не в сапогах, а в обмотках.
— Ничего страшного нет, если челомск не закончил семилетку, — сказал Швейк. — Мало ли причин… В техникуме наверстает.
— Не примут без свидетельства, чудак.
— Нужно хорошей работой доказать, на что ты…
— Погоди, — перебил я. — У тебя тоже нет бумаги?
— Мыши съели, — сказал Швейк.
— Бывает, — усмехнулся я.
— Пошли к завучу, — сказал Швейк. — У них недобор.
Я вспомнил Алкины глаза: большие, светлые, с каким-то отливом. Когда я таскал цемент, Алка два раза посмотрела на меня. Один раз — когда я уронил пакет в грязь, а второй — когда шел из кладовой. Хорошо так посмотрела. Без ехидства.
— Пошли, — сказал я.
Завуч, маленький лысый человек в огромных рябых очках, был на редкость неразговорчив. Пока я ему пространно толковал о своей давнишней мечте стать железнодорожником, он смотрел мне в переносицу и укоризненно кивал головой. Давай, дескать, ври, парень, а я послушаю… Я замолчал, а он все еще изучал мою переносицу и кивал. Я с трудом удержался, чтобы не оглянуться: уж не стоит ли кто-нибудь за моей спиной, не показывает ли ему фигу. Завуч наконец перестал кивать и заговорил. Голос у него был тонкий и монотонный. Причем он после каждой фразы говорил «тэк»: