Я спешу за счастьем
В общежитии стояла круглая железная печка. Ее не топили: не хватало одного колена. Комендант общежития украинец Кулиненко, которого ребята звали Куркуленко, обещал со дня на день достать недостающее колено.
«Трошки погодите, — говорил он. — Будеть у вас печка. Як затоплю — чертякам станет тошно».
А пока мы мерзли. Северный ветер дул в окна. По утрам грязь затвердевала, а лужи покрывались льдом. Лед лопался под ногами со звоном. Идешь, будто по стеклам ступаешь. Это с утра было. К обеду грязь дрожала, как холодец, а лужи по-весеннему блестели.
Уж небо осенью дышало,Уж реже солнышко блистало,Короче становился день.Лесов таинственная тень… -продекламировал Швейк.
— Сень… — сказал я. — Какая тень?
— Сень… — вздохнул Швейк. — Сень… Осень… Холодно.
Его маленький круглый нос уныло смотрел в потолок. Я взглянул на часы: пятнадцать минут десятого. Кино еще не кончилось. Белобрысый с Алкой и Анжеликой сидят рядом и смотрят на экран. Белобрысый наверняка в потемках ухватил Аллу за руку и держит… Такой зря за билет не заплатит. Такой свое возьмет. По штанам видно… Зря, пожалуй, я ему по морде не надавал.
Пришел Куркуленко. В новой железнодорожной шинели и коротких немецких сапогах. Лицо у него было круглое, добродушное, с толстым сизоватым носом.
— Як живете-можете, хлопчики? — поинтересовался он, потирая руки. — «Титан» привез… Первый сорт.
— А печка? — спросили его.
— Чаек будете пить…
— Печку давай! Носки негде просушить.
Куркуленко посмотрел на печку и, вдруг вспомнив, что у него склад не закрыт, быстренько смотался.
Из-под одеяла высунулась лохматая голова старосты общежития Геньки Аршинова:
— Идея, братцы! Жесть на складе есть… Кто возьмется колено соорудить?
— Кто!.. — загудели ребята. — Ясно кто — Швейк… Он мигом провернет это дело.
— Помощник нужен, — сказал Швейк.
— Возьми Максима, — кивнул на меня Генька Аршинов. — Я его от уборки освобождаю.
— Ладно, провернем, — пообещал Швейк.
Грохот костяшек пошел на убыль и скоро совсем прекратился. «Козлы» под громкий гогот полезли под стол вытирать коленями пыль. Ребята стали укладываться спать. Завтра суббота.
Потух свет. И сразу, как будто только и ожидали сигнала, на трех койках захрапели. Швейк натянул одеяло на голову и стал глубоко дышать. Мне не спалось. К отцу так я и не собрался. А надо бы. Теперь не отправит в Куженкино: я состою на довольствии, работаю, возможно зачислят в техникум. Швейк говорил, что тех, кто хорошо работает, зачисляют, если даже и двойку схватишь на вступительных экзаменах. А я обязательно схвачу. С математикой у меня туго. И с химией тоже. Эти кислотные реакции и прочую дребедень никак не могу запомнить. Да и не хочется запоминать. Главное не это. Дело в том, что я не хочу быть железнодорожником. Завучу я наврал. Никогда я не мечтал о паровозах-вагонах. Меня больше привлекала военная служба. Сначала хотел быть летчиком. Потом приехал на побывку мой приятель — Женька Ширяев. Он на два года старше меня, а вот балтийский моряк. Тельняшка, бескозырка, бушлат. И синий якорь на правой руке. Женька при каждом удобном случае говорил: «Полундра, братишечки!» У него это здорово получалось. Я тоже захотел быть моряком и говорить: «Полундра, братишечки!» Женька подарил мне старую тельняшку. Я носил ее три месяца, не снимая. А когда тельняшка расползлась, мать сшила из нее младшему брату трусики. Смешные такие, полосатые. А у меня появились какие-то другие идеи (уже забыл!), и я охладел к морю. Конечно, если бы меня пригласили на пароход и выдали форму, я бы поплавал для интереса.
Вот сейчас спроси у меня: «Кем ты хочешь быть?» — я не отвечу. Сам не знаю. После войны, когда стали возвращаться из госпиталей инвалиды, я вдруг разочаровался в военной службе. Инвалиды ездили в поездах и пели грустные песни про войну и свою несчастную судьбину. Инвалидам бросали в фуражки деньги. Они, не глядя на пассажиров, скороговоркой говорили: «Благодарствую, граждане». И дальше — в другой вагон.
У всех людей есть какая-то цель. Ребята вламывают в грязи, строят техникум. У них цель — учеба, специальность. А мне наплевать на все это. Все строят, и я строю. Потому что деться некуда. А потом — одному плохо. Когда много людей, веселее как-то. И я работал не за страх, а за совесть. Генька Аршинов любит железнодорожное дело. Он с отцом не раз ездил на паровозе. У него отец машинист. Генька научился кочегарить — бросать уголь в топку и все такое. Генька говорит, что глядеть на мир из окна паровозной будки — самое милое дело. Генька будет хорошим техником. Или машинистом. Он только и думает о паровозах. А я вспоминаю о поездах, когда ехать куда-нибудь собираюсь. Как-то заглянул к машинисту в будку: шипит там, свистит, жаром в лицо пышет. Машинист еще ничего, у него лицо можно разглядеть, а у кочегара — одни зубы чистые.
Генька говорил, что машинисты здорово заколачивают. Еще бы! У них только на одно мыло бог знает сколько уходит.
Во время войны я не учился. А поработать пришлось. Бабушка попросила соседа Губина, чтобы он меня определил кем-нибудь на маленький лесопильный завод. Его на станции называли Пустышка. «Неча ему без дела болтаться, — сказала она. — Пусть у людей уму-разуму набирается».
Губин сначала определил меня на пилораму. Но я тогда был очень маленький и не мог огромные бревна ворочать. Меня перевели в столярную мастерскую. Там мне понравилось. Светло. Стружка под ногами хрустит. Пахнет лесом, смолой. Мастер дал мне рубанок и велел доску обстругать. Я обстругал. Потом дал деревянный молоток и долото, велел дырки долбить. Я выдолбил. Я все делал, что говорил мастер, но экзамен не выдержал. Мне велено было самостоятельно сделать табуретку. Я ее целую неделю делал. Табуретка, на мой взгляд, получилась ничего, только одна нога была короче. Не то чтобы я это не заметил. Я даже пытался исправить. Подпилил другие ножки — опять одна короче. Еще раз подпилил — хромает. Точно как в детской книжке. Пришлось такую, какая получилась, сдавать мастеру. Он повертел ее в руках, поставил под верстак.
— Что это? — спросил он.
— Табуретка, — сказал я. — Покрасить надо.
— Верно, — сказал мастер. — Выкрасить и выбросить.
Не знаю, выбросил он мою табуретку или нет, а меня прогнал из столярной. При Пустышке была конюшня. Меня туда направили. Здесь мне понравилось еще больше, чем в мастерской. Лошадей я любил. И в конюшне было хорошо. Тихо, тепло. Слышно, как лошади сено хрумкают и переступают в стойлах. И запах мне нравился. Крепкий такой, но приятный. Я граблями и метлой чистил конюшню, научился запрягать лошадей. Даже супонь сам затягивал. Упрусь ногой в створки хомута и тяну что есть силы. А лошадь смотрит на меня выпуклым темным глазом и кивает головой: «Гляди не надорвись».
Но и здесь долго я не задержался. Когда начался сенокос, за мной закрепили красного с белой звездой Орлика и послали сено возить. Вот это была работа! Едешь на телеге один, а кругом такой простор. Ветер волнует рожь на полях. Над зеленым лесом — белые облака. Орлик сам ходко идет по наезженной дороге. Понукать не надо. Идет Орлик, хвостом обмахивается. И слышен тонкий свист «вжик, вжик». Там, где хвост не достает, я вожжами сгоняю слепней. Здорово наловчился: как хлопну вожжой, так нет слепня: лапки кверху — и в пыль. Телега дребезжит на ходу, поскрипывает. Я сижу на охапке травы, и мне хочется, чтобы дорога никогда не кончалась. Поля отступают, надвигается лес. Начинает подбрасывать на телеге. Это колеса переезжают корни деревьев. Изгородью опрокинулась под ноги Орлику тень от стволов. Щекам моим становится то горячо, то прохладно. Тень и солнце. Лес все гуще. Солнце исчезает, остается одна тень. Ненадолго. Снова поля. Рожь, клевер, гречиха. Едешь мимо, а поля глухо гудят, — это пчелы собирают мед.
А вот и покос. Загорелые рабочие, блестя потными спинами, навивают воз. Я прошу их, чтобы поменьше клали сена, а они намахали вилами до самых облаков. Бросили поперек жердь, увязали веревками. Я еле забрался наверх. Мне швырнули вожжи, и я поехал назад. Лег на спину и стал смотреть на небо. Оно было синее. Облака проплывали над головой. Я и не заметил, как задремал. Проснулся на земле: воз опрокинулся, и одна оглобля, покачиваясь, смотрела в небо. Орлик стоял рядом с поверженным возом и тянулся мягкими губами за овсом. Ухватив сразу несколько стеблей, он выдергивал их вместе с корнями. Пока я спал, Орлик забрался в овес и опрокинул воз. Хомут лопнул, одна оглобля сломалась, сено выползло из-под жерди. Я выпряг Орлика, сел на него верхом и поскакал на завод.