Вчера
Человек сел за стол, глубоко вздохнул, вызвав ответный вздох и мамы и бабушки.
- Как зовут тебя? - спросила бабушка.
- Касьяном.
Касьян ел неторопливо, основательно, как человек, которому редко приходилось поесть досыта. Когда он съел щи и кашу, мать дала ему кусок рыбного пирога. Сытыми, посоловелыми глазами оглядывал Касьян кухню, и я, поняв, что он хочет пить, принес ему ковш холодной воды.
- Моя бабушка не страшная и не злая, - сказал я Касьяну.
Он засмеялся и, поглаживая мою щеку тыловой стороной ладони,сказал:
- Эх ты, человек!
Мама и бабушка сели за прялки, отец, дедушка и Касьян легли на глиняном полу, застланном полынком и чернобылом. Я не понимал их речей и следил только за выражением лиц, за жестами. Когда дедушка спросил Касьяна о чем-то, тот взял горсть полынка, скрутил в жгут и бросил под порог.
- Вот что будет с нашим братом. А на войне, как на огне, все сгорит, сказал он.
Дедушка почесал затылок и, кивнув на отца, сказал:
- Его заберут, а что Анисья с этим огольцом делать будет? - Он посмотрел на меня. - А там она другим ходит. Я уже не работник, стянуло всего, не разогнусь.
Касьян заговорил полушепотом, и я чувствовал, что слова его успокаивают дедушку.
- Легко сказка говорится, да нелегко дело делается, - сказал отец.
Заснул я на руке Касьяна, а утром его уже не было.
С этой ночи все в нашем доме стали тихими и задумчивыми, как будто помер кто. Приезжал в село офицер.
закупил десятка два верховых лошадей. Женщины все чаще смотрели из-под руки на вечерние закаты, сокрушенно говорили о войне.
Сумасшедший Перфил, проходя по улицам в длинной холщовой рубахе и лохматой овчинной шапке, вдруг надал на дорогу к, прислонив к земле ухо, ощерившись, кричал:
- Ройте могилы!
L-тарухп крестились. А Иерфил вскакивал и бежал в луга. Мать хватала меня за руку, волокла домой. Приглушенные говоры людей, их озабоченные лица, пожары полыхавших за рекой закатов, рев коровьего стада сумерками все наполняло меня ожиданием чего-то тревожного, сказочного, заманчивого.
На войну отца взяли зимой. Жалости к нему я не испытывал: он был здоровый, сильный человек, и мне казалось, что ему хочется воевать. Несколько подвод ехало по деревне, новобранцы шли сбочь дороги, отец и мать в шубах шли за санями, в которых сидели такие же, как я, ребята. Вдруг мать заплакала. Отец высадил меня на снег, а сам прыгнул в сани. Пьяные новобранцы погнали лошадей, распевая песни. Когда мы пришли с матерью домой, изба показалась мне темной и неуютной. В люльке орал мой маленький братишка Тимка. Бабушка сердито разрубала кизяки и бросала их в печь.
3
Вряд ли кто в нашем селе работал больше моего деда.
О нем говорили, будто он в молодости на заработанные по найму деньги купил сапоги, в которых и пошел под венец со своей Марьей. С тех пор прошло более сорока лет, но сапоги все еще были целые, потому что дедушка надевал их только на пороге церкви, чтобы простоять обедню.
В обычные же дни он ходил в лаптях, валенках, а летом босиком. Как я стал помнить его, он всегда сутулился, покряхтывал, ел очень мало, в самые лютые морозы не надевал варежек, шапку носил за пазухой, на всякий случай. Зимою голова его серебрилась инеем.
Никто раньше деда не выезжал на полевые работы.
В страду он ночами возил снопы, первым отмолачивался, первым поднимал зябь, всегда по чернотропу до снегопадов свозил сено из степи, первым обновлял санный путь. Старик любил работать, все делал неторопливо, без шума, часто напевая тонким голосом одну и ту же песеику:
Овечушки-косматушки,
Ах, кто вас пасет, мои матушки?
Многое умел делать этот веселый человек: наонвал мельничные камни, вырезал из липы чашки, ковши, мог подковать любого коня. Непонятно было одно: почему бабушка Маша не любила дедушку.
Красивая, синеглазая, она гордо не замечала его и хотя спала на одной печи с ним, но отгораживалась валенками.
Однажды зимой дедушка ходил на прорубь за мокнувшими лыками и нечаянно попал в полынью. К вечеру он слег в жару. Бабушка натерла спину и ноги его редечным соком, приговаривая грубовато:
- Дурак носатый, право дурак! Вот подохнешь - плакать никто не будет по тебе, несуразный.
Эти слова сильно огорчили меня, потому что я одинаково любил стариков.
Ночью я проснулся на полатях и услыхал чей-то шепот. Свесившись с полатей, я увидел бабушку: в тусклом свете луны она, в белой рубахе, стояла на коленях перед иконой в переднем углу.
- Царица небесная! Пантелеймон мученик, спаси, исцели его. Прости меня, окаянную грешницу. - Послышались глухие рыдания, бабушка грузно упала перед иконой и долго лежала распростертая на полу.
Под рождество не растелилась наша корова. Я был этому рад, потому что корову дедушка прирезал, и мы до самого покоса ели солонину.
В этот сенокос дедушка нанялся к вдове Ентоватовой.
Нанимать косарей приезжал Васька Догони Ветер. Одет он был в чесучовый бешмет, в красную шелковую рубаху, в мягкие на низком каблуке сапоги. На кудрявой голове чудом держалась шитая бисером тюбетейка. На загорелом узком лице его ярко светились серые глаза. Под усами поблескивали в невеселой улыбке зубы.
- Ты, дяденька, будешь вроде главного на луговом покосе, - говорил он густым голосом, похлопывая дедушку по плечу. - В степях я смахну косилками, а в лугах косами приходится брать. А косари какие нопче? Лодыри.
Я пущу тебя первым, зато и получишь вдвойне. Андрюшку тоже захвати, буду платить ему кашеварские.
Мне очень хотелось знать, увижу ли я Надьку, но нарядный вид Василия и холодный блеск его глаз удерживали меня от расспросов.
Рано утром мы запрягли в рыдван Старшину и выехали за село. Шли пешком, ехали в повозках нанятые Василием косари - русские, башкиры, хохлы-переселенцы.
Я был недоволен тем, что с нами ехала мама: не хотелось нянчиться с Тимкоп.
- Чаи, я мальчишка, а пе девчонка. Зачем обижаете:
заставляете нянчиться?
Но обиды свои я помнил, пока не перевалили знакомую гору и глазам моим не открылась Калмык-Качерганская степь. Волнами колыхались высокие травы. Пахнувший цветами и медом воздух распирал грудь, и тогда казалось, что у меня отрастают крылья и я могу взвиться вон к тому одинокому снежной белизны облаку. Радостно было смотреть то на табун кобылиц с жеребятками, то на равнины и увалы в зеленом пырее или ковыле, то на сгорбленную широкую спину дедушки с заплатой на холщовой рубахе, то на маму, которая сидела подле меня, покачивая на коленях Тимку и ласково поблескивая глазами из-под белого в крапинках платка.
В полдень за двугорбой горой открылась березовая роща, меж деревьев блеснула река. Мы проехали мимо енговатовскоп усадьбы: белый двухэтажный дом в садах:
на берегу пруда, вокруг - амбары, конюшни, дома. Пониже шумела водяная мельница. Я напряженно смотрел в темные, проплывавшие мимо окна большого дома, во Надька, с голубой лентой в тугих кудрях, так и не показалась. А зря она пе показалась, потому что я тогда очень любил ее, наверняка взял бы с собой на покос, научил бы варить кашу. Мне казалось, что льнула она сердцем вон к тому беленькому мальчишке, который науськал на наш обоз свору желтых, остервенело лаявших псов.
Остановились мы на высоком круглом холмо, под тягл расстилались луга, блестел под солнцем родник, а рядом с ним похитнулись два палочных креста - когда-то убило грозой пастухов на этом месте, люди поставили тут два креста.
Сенокос - веселая пора! В лугах непролазная сочная трава, на каждом шагу вылетают стрепеты. Сытый волк бродит по буеракам, заросшим кустарником, жаворонки поют в чистом небе - еще не пришло желтое знойное лето, не посохли травы даже на сурчинах, не потрескалась земля от жары, не потянуло пз степей чадным суховеем.
По лугу двигались в белых рубахах косари, взмахивал литовками, а там, где лишь вчера сникла под косами трава, женщины в пестрых кофтах сгребали сено.