Вчера
Долго родимый страдал.
Мама и бабушка заплакали, а инвалид подлетел к плакату с изображением царей и королей всех стран мира.
- Негодяй! - закричал он, плюнул в лицо царя Николая Второго, схватил зубами плакат и изорвал его.
Провожая инвалида, дедушка упрашивал его:
- Ты, Митяй, волостному скажи о смерти сынка моего, волостному. Так, мол, и так, собственноручно видел.
На улице инвалид вырвался из рук своей жены, побежал. Шинель слетела с его плеч, пустые рукава гимнастерки трепыхались на ветру, как изломанные крылья.
Известий об отце по-прежнему не получали. Мама гадала. Она закрыла паука в горшке, и он там сдох, не свив паутину. Это значило, что отца нет в живых. Два раза вызывал дедушку урядннк. Дед возвращался домой еще более сгорбленный злой и подавленный, - Ну и солдатики пошли нынче: один изгрыз портреты всех царей и императоров, другой бунтует... - Дедушка, оглянувшись на меня, прикрикнул: - Что ты уши-то навострил? Всегда там, где большие. Не знаю, что из тебя получится, если ты, сосунок, суешь свой нос во всякие дела.
С той поры я перестал верить в смерть отца. Душа моя переполнилась ожиданием встречи с ним. Все чаще вскакивал я ночами, прислушиваясь к шорохам и шагам за стеной. С необычайной быстротой и силой овладела мною тоска по отцу.
В эту ночь разбудила меня луна, коснувшись лучами моего лица. Я осторожно перелез через спящего рядом Тимку, спустился с печки на пол. Под ногами шуршала солома - еще с вечера принес ее дедушка. Пахнуло от согревшейся соломы летним солнцем, степью, лошадью.
Через проталины в окне лился тревожный свет луны, куда-то зовущий меня. И мне казалось, что свет этот пахнет так же дымком кузницы, как пахли, бывало, большие руки отца. Я шел к окну на цыпочках, стараясь ступать на золотистую холстину лунного света, как на мостки через речку. Горячо дышал я на стекло, пока проталина не расширилась в половину окна. Мне открылось звездное небо, сиявшие на церкви кресты, взблескивающая искристым инеем дорога. Дорога эта уходила в бескрайнюю степь, и верилось, что сейчас появится на снежной равнине высокий, веселый мой отец. Но никого не посылала степь в наше село. Только сторож в тулупе, хрустя валенком и деревяшкой по снегу, прошел со своей собакой к крайнему двору самогонщицы Поднавозновой, остановился. Из трубы Поднавозновых выполз черный змий дыма и, покачиваясь, полетел к звездам. Сторож постоял минуту, потом вошел во двор.
Мое сознание пропускало через себя все эти явления, как песок воду, задерживая осадок, тревожный и таинственный. Мысли улетали к отцу, и тогда глаза не видели ни улицы, ни ночи в холодном сиянии звезд: передо мной было веселое лицо отца.
Тяжелые нечеловеческие шаги, густое сопение и тень, заслонившая луну, оторвали меня от моих дум. Я поднял голову: в окно гляделась рогатая морда зверя.
Мой крик разбудил дедушку и маму. Она уташпла меня в постель, тревожно спрашивая:
- Что с тобой, Андрюша? Зачем ты ночью у окна?
Дедушка, выбегавший на улпцу, вернулся, зажег лампу.
- Поднавозновы распустили свою скотину. Корова сорвала соломенные вязки с окна, - ворчал он.
- Тоска по отцу сломила, задавила меня. В школу я перестал ходить. Не хотелось видеть людей и разговаривать с ними, потому что они мешали мне думать об отце. Я залезал на печь и подолгу смотрел на стену. Легкой дымкой, как утренним туманом, заволакивалась стена, а из тумана проступало милое лицо отца, сначала неясно, будто из-за дождя, потом все определеннее. Отец улыбался ласковыми глазами, подкручивая усы. Мы обменивались улыбками.
- Андрейка, хватит тебе сидеть на печке, поедем верхом на Старшине, а? - говорпл отец.
- Я сейчас, тятя, моментом соберусь.
Мы разговаривали весело, пока отец внезапно не исчезал, а на его месте не появлялся дедушка. Бабушка и мать крестились, шепча молитвы.
- Андрейка, что с тобой?
Я молчал или плакал, и тогда мне невыносимо жалко становилось солдат вроде соседа-инвалида. Родные стали относиться ко мне, как к больному.
Вечерами приходили солдатки, рассказывали друг другу о крылатых змиях, прплетающпх к ним с искусптельными греховодными побуждениями, о том, как избавиться от черта, навещающего тоскующих.
- Он, черт-то, иногда является в образе родного человека, вот тут, поди, и разберись в нем. К Насте как-то повадился сатана, а обличье-то взял на себя ее мужа.
Она села на печь, в подол насыпала конопляного семени, сама чешет гребешком голову, из-под волос поглядывает на двери. Входит он, а к печке боится подойти: огонь свят!
Настю-то манит, зазывает пальцем. А она грызет конопляное семя, хрустит, говорит вслух: "Вшей грызу, тоску лечу, черта поколочу!" И что же, мать моя? Перестал ходить. Так-то и вы своего Андрюшку спасайте от нечистого духа. Много развелось за войну чертей, прямо табунами ходят, косяками! А сколько самоубивскпх душ скитается, счесть нельзя.
Солдатки до того увлекались жуткими рассказами, что потом боялись идти по домам, и дедушка провожал их.
Меня повезли к лекарю. Я настолько ослаб, что едва сидел в полах шубы матери. Свет казался мне текучим, бледным. Я запомнил белого зайца, бежавшего по белому косогору, одинокую унылую ворону на придорожном заиндевелом кусту.
Когда мы с матерью вернулись домой, там ожидала меня большая радость. Надька Енговатова приехала со своей матерью жить в село. Поселились они в доме одинокой старухи. Я радовался тому, что Енговатовы разорились. В моих глазах какой-то дальний родственник покойного Енговатова был герой, потому что он забрал хутор у вдовы, а ее с дочерью выпроводил в село. Правда, говорили, что если вернется с фронта Васька Догони Ветер, то он снова заберет Надьку с матерью и поселится на хуторе. Я не имел злого чувства к смелому человеку Василию, но мне хотелось, чтобы он пропал без вести или чтобы ранили его: инвалид не будет драться за хутор.
Стесняясь зайти к Енговатовым, я глядел в дырочку в стене на их двор, видел, как Анна Сабитовна, тоненькая, маленькая, в плюшевой кофте, то ходила в погреб, то садилась у сепеп и что-то шила. Говорят, она шила башмаки из брезента на подошве пз сыромятной кожи, тем и кормилась, сбывая их крестьянам. Я любовался ее строгим лицом с большими диковато-грустными глазами. Надю пока не встречал.
Однажды дедушка дал мае кусок кожи, сказал:
- Попроси Анну Сабитовну смастерить тебе башмачки. Ходишь босяк босяком.
Во дворе меня ветре-шла Анна Сабптовна. Не смея поднять глаз, я смотрел на свои разбитые лапти, сгорая от стыда.
- Какой хороший и несмелый мальчик, - тихо сказала Анна Сабптовна. Приходи к нам. Чей ты? - спросила она, когда мы вошлп в дом.
- Мама, это же Андрейка, тети Анисьи сын, - послышался детский веселый голос за оранжевой занавеской, скрывавшей кровать.
"Это Надя", - подумал я. Голова моя закружилась, и я привалился спиной к косяку дверей. Потом я увидал тоненькую смуглую руку, черную кудрявую голову и смуглое личико с удлиненными черными глазами. Девочка спрыгнула на пол и встала рядом со мной. Я смотрел ва нее молча, почти не дыша. Была она мила какой-то нездешней, чужой красотой: у нее был маленький рот, нижняя губа полнее верхней, а на подбородке - ямочка.
В душе моей что-то словно запело, заговорило, и мне казалось, что я очнулся от долгого вязкого, как смола, сна.
Надя глядела на меня внимательно, серьезно.
- Мама, ему туфли надо сшнть, - сказала она и взяла из моих рук кожу.
- Ладно. Ты, Надя, сбегай обери гнезда: куры кудахтали, - сказала Анна Сабитовна.
Надя прикрыла плечи цветным платком, выбежала во двор. Пока Анна Сабитовна обмеряла мою ногу, Надя обыскала гнезда и явилась с двумя яйцами.
- Еще теплые! - сказала она, прикладывая их к своим, а потом и к моим щекам.
- Сшить, что ли, тебе на память, - сказала Анпа Сабитовна. - А то ведь мы уедем скоро в Ауле-Ата.
Сердце мое замерло. Лучше бы я не заходил к ним!