Я угнал машину времени
— Может, подождем еще? — предложил я. Ждать было нечего, но нелегко отправляться на верную смерть. А он теперь знал, что идет на верную смерть.
— Нам ждать легко. А каково им там, в сорок первом?
Он так и не понял, что время для нас остановилось, что мы сможем вернуться в любой день 41-го… Если, конечно, не погибнем при посадке: из 63-го в 41-й так просто не попадешь.
Юрек нажал на рычаг. Машина качнулась, задрожала и замерла.
— Что, не идет?
— Не идет. Потому что — приехали.
На календарифмометре значился год 1941-й.
— Как тебе удалось? Ведь Машина на это не рассчитана.
— Обычный технический недосмотр. Я кое-что поправил.
Он кое-что поправил! Революция в науке пятого тысячелетия — и это называется: кое-что поправил.
— Юрек, тебя бы в наш век!
— Еще в один век? Еле до своего добрался… — Он положил руку мне на плечо. — Ладно, Янек, прощай. Передай привет своему времени.
— Я пока здесь останусь. Зря я, что ли, учился воевать?
Юрек был не прочь вместе со мной повоевать, но он не знал, как быть с Машиной. Он боялся, что Машиной может воспользоваться враг. Какой-нибудь фашист может проникнуть на ней в будущее. В науке высказываются серьезные предположения, что такие случаи имели место. Больше того, академик Гловач утверждает, что фашизм в двадцатый век прибыл из средних веков, вероятно, использовав Машины Времени легкомысленных и сердобольных туристов. Академик Гловач требует большой осторожности в обращении с Машиной Времени, особенно же предостерегает от того, чтобы подбирать по дороге случайных пассажиров, ибо, говорит он, информация распространяется не только в пространстве, но и во времени. Институт истории рассматривает этот вопрос и, вероятно, перенесет фашизм из двадцатого куда-нибудь в средние, а то и в древние века.
На шоссе прогремел взрыв, затем другой. Застрочили автоматы.
— Кажется, нас окружают…
— Нет, Юрек. Это мы прибыли раньше времени: сейчас на шоссе как раз начался бой.
— Наш бой? Значит, мы подоспели вовремя.
Юрек подхватил автомат и побежал к шоссе. Я бросился за ним, прихватив санитарный пакет, так как знал, что он понадобится.
Наша помощь была очень кстати. Тот Юрек остался один, он прикрывал меня, того меня, отходившего в глубь леса. Я крикнул ему:
— Отходи, Юрек!
Мои слова подкрепил автомат нашего Юрека.
Тот Юрек продолжал вести бой, и тогда наш Юрек, побоявшись, что его могут прихлопнуть прежде времени, крикнул:
— Тебе приказано: отходи!
Но теперь уже отходили немцы. Увидев, что появилось подкрепление, они попрыгали в уцелевшие машины, и вскоре шоссе опустело.
— Юрек! — позвал я того Юрека. Он не ответил.
Я распечатал санитарный пакет и перевязал Юреку рану.
— Ладно, пусть дальше сам выкарабкивается, — сказал наш Юрек, и в словах его была единственно оправданная жестокость: жестокость к себе.
Не желая опережать события, которые мы и без того достаточно опередили, мы двинулись вдоль шоссе, оставив на произвол судьбы и Машину Времени, и меня, уже стоящего возле нее, и раненого Юрека, который все-таки поднялся с земли и теперь шел, цепляясь за встречные деревья. Мы уходили все дальше от событий, которые развертывались позади нас и в которых мы уже однажды приняли участие.
— Янек, мне нужно вернуться. Я тебя догоню.
Я не спрашиваю, зачем ему нужно вернуться. Может, он хочет посмотреть, как наша Машина отправится в 1963 год, а может, хочет вынуть какую-нибудь деталь, чтобы враг не воспользовался нашей Машиной.
Я иду дальше. Сегодня седьмое сентября, остается два дня до гибели отряда. Я понимаю, что иду к гибели, потому что только мне известен конец нашего пути. Но сейчас я бы не мог покинуть отряд. Профессор Грюн объясняет это действием закона временного притяжения: время притягивает нас к себе, взваливает на нас свои заботы, и нам становится трудно мыслить тысячелетними категориями, мы начинаем мыслить категориями года, месяца и даже одного дня.
Хоть я и занимался двадцатым веком, но по-настоящему узнал его только сейчас. Я не понимал, как люди могли жить в этом времени, когда каждая жизнь висела на волоске, когда была почти стерта грань между жизнью и смертью. Теперь я понимаю. Теперь я вижу, что на грани смерти может быть настоящая жизнь.
Я вспоминаю слова Юрека о том, что бесчеловечность нельзя оставлять на земле в надежде, что из нее когда-нибудь произрастет человечность. Обезьяна больше не превратится в человека, она скорее весь мир превратит в обезьян и заставит их стыдиться всего человеческого. Когда обезьяна вооружена до зубов, очень трудно превратить ее в человека…
— Хальт!
Я останавливаюсь. Передо мной стоит вооруженная до зубов обезьяна, та самая, которой не удалось стать человеком, а может быть, Человек, которому удалось стать обезьяной, и он торжествует по этому поводу, потрясая оружием в знак победы нам тем, что когда-то сделало его человеком…
12. ЯН-1941
Годы жизни: 4092–1941. Как будто я жил до нашей эры.
Сегодня моя эра кончится, какой бы она ни была. Кончится за две тысячи лет до начала моей эры…
Сначала мне повезло: я встретил интеллигентного человека. Он не был похож на фашистов, о которых я писал в своей диссертации. Он сам признался, что не одобряет жестокостей, которых, как ему кажется, многовато в этой войне, хотя обстановка зачастую вынуждает к жестокости. Правда, сам он старается ее избегать и проявлять гуманность — в той мере, в какой позволяет обстановка.
Доводы его были разумны, если отвлечься от этой самой обстановки, в которой протекал разговор. Он сослался на Христа и Пилата: для Христа человечность — дело обычное и естественное, а для Пилата — исключительное, поскольку противоречит его миссии, делу его жизни. Поэтому когда Пилат умывает руки, это больший подвиг, чем когда Христос умирает на кресте.
Видимо, он считал себя Пилатом, но ему не давали покоя лавры Христа. Ему хотелось себя вознести, но так, чтобы при этом избежать распятия.
Разговор приобретал философский характер. Мы сидели в креслах и не спеша обменивались мнениями. Внезапно из-за стены донеслись глухие удары и крик…
— Какая слышимость, — поморщился мой собеседник. — Кстати, не узнаете голос? Мне кажется, вы должны его знать…
Я не понял, что он имеет в виду. Может быть, Юрека тоже схватили? Может быть, схватили весь отряд? А может быть, это Вацек дает свои показания?
— Что там происходит?
— В соседней комнате? То же, что у нас с вами здесь, только другим методом. Видите ли, меня всегда возмущал метод физического воздействия на человеческую душу. Я не хирург, я терапевт, даже гомеопат. Хотя лечу человечество от той же болезни.
Я задал ему вопрос: чем может кончиться для меня это лечение? Он сказал, что не стоит переоценивать возможности медицины, нередко исход болезни зависит от поведения самого больного. Хотя, сказал он, я не похож на больного, вид у меня вполне здоровый, точней, здравомыслящий.
— Так отпустите меня.
— Чтобы вы тут же попали в соседнюю комнату? Я бы, может, вас отпустил, но там вас так легко не отпустят.
Это наглядный пример того, как трудно такому человеку, как он, проявлять гуманность. Вот и я прошу, чтоб он меня отпустил, а куда меня отпускать? Туда, где никто не станет со мной церемониться? Он говорит мне честно, мне еще повезло: к нему попадают немногие, большинство попадает туда, за стенку. В этом тоже особенность его метода: пока он поговорит с одним человеком, в соседней комнате пропускают пять… Нет-нет, он меня не торопит, хотя, конечно, из-за нашей с ним медлительности несколько человек будут лишены возможности облегчить свою участь. Возможно, это будут мои друзья… Впрочем, сказал он, это естественная человеческая слабость. Когда нам самим хорошо, мы забываем о тех, кому в данный момент приходится плохо…
— Уже?
Это вырвалось так неожиданно, что он улыбнулся: