Я угнал машину времени
Вера Павловна рассказывала про свои детские годы, которые были даже не ее, потому что никакого детства у нее не было. Она так и сказала: «В детстве у меня не было детства».
Это уже было лишнее. Правду тоже нужно говорить к месту, иначе она хуже лжи. Это когда-то, в своем прежнем существовании, Калашников повторял все без разбора, теперь он знает, как повторять. Ему скажут: «Трам-та-та-там!» — а он в ответ: «Тири-тири…» Ему опять: «Трам-та-та-там!» — а он опять: «Тири-тири…» Интеллигентный человек.
В детстве у нее не было детства… Это же каждый догадается, что она из ничего взялась, из пустого звука. А может, она старилась не в ожидании Калашникова, а просто так, сама по себе? И опять перед ним возник образ Энны Ивоновны.
Вера Павловна между тем вспомнила о своем дяде, которого в каком-то провинциальном городе приняли за столичного ревизора. Надавали ему взяток… Он потом их сдал в милицию.
«Это случайно не тот дядя, который скупал мертвых душ?» — с намеком спросил Калашников.
Вера Павловна его не услышала. Она вдруг начала стремительно молодеть, но смотрела при этом не на Калашникова, что еще как-то можно было бы понять, а куда-то мимо Калашникова. И уже не только молодея, а светлея лицом и вся подавшись навстречу тому, что ее так сильно притягивало, Вера Павловна сказала, словно вздохнула: «Дарий Павлович!
Калашников обернулся. Прямо на него, но глядя тоже мимо него и улыбаясь мимо него, к киоску шел Дарий Павлович Михайлюк.
9
Калашников брел по улице, по которой еще недавно шли победным шагом Ганнибал, Наполеон и Суворов, и на душе у него было скверно. Все-таки обидно, что старый Михайлюк… Это, наверно, потому, что она сама старая… Конечно, до Энны Ивоновны ей далеко, но ведь единственная же! Когда-то они были созвучны друг другу. И вот — она другому отдана и будет век ему верна, — вспомнились слова из ее биографии. «Ну и пусть верна, подумал он, — в таком возрасте это совсем не трудно».
И Энну Ивоновну от него увели, и Веру Павловну увели…
Он зашел в театр. Ему хотелось увидеть Зиночку.
В связи с переходом на новые формы обслуживания буфет был закрыт. Продолжал функционировать зрительный зал, но тоже подвергся серьезной реорганизации.
Зрительный зал был уставлен станками. Производственная тематика давала продукцию. Небольшая кучка зрителей теснилась на галерке, и их жидкие аплодисменты тонули в грохоте станков. Должность главного режиссера была в театре упразднена, вместо нее была введена должность главного инженера. Театр в дальнейшем предлагалось именовать заводом, а при заводе организовать самодеятельность, чтобы и дальше внедрять производственную тематику в жизнь.
Он вышел на улицу. Там уже собиралась очередь «от театра. Несколько кварталов спустя он увидел очередь от библиотеки: там тоже был поблизости гастроном.
Калашников машинально побрел к дому Зиночки.
В освещенном окне Зиночку было хорошо видно. Она стояла перед зеркалом, примеряя на себя какую-то цепь, — словно кудрявая собачка перед домом хозяина. И вдруг этот хозяин вышел из глубины комнаты — в купальном халате и с полотенцем через плечо. Он был не из мира театра, он был скорее из мира тяжелой атлетики. Он стал играть с Зиночкой, как хозяин играет с собачкой в собственном доме, зная, что здесь его не укусят и не облают. Потом они оба склонились над столом, — может быть, над книгой? Лица у них были такие серьезные, словно они склонились над книгой и уже начали в ней что-то читать.
А может, они склонились над колыбелью? Они смотрели с такой любовью, что тут не могло быть сомнения. Вот Зиночка что-то сказала, — быть может, «агу!», а ее хозяин сделал руками ладушки…
Да нет же, теперь Калашников рассмотрел. Это была продуктовая сумка, которую он сам не раз носил из буфета, только теперь она была еще полней, потому что носил ее человек из мира тяжелой атлетики.
Еще часа два он бродил по городу. На глаза ему попалась табличка: «Проезд Иванова». Кто такой Иванов? Где-то Калашников слышал такую фамилию. Может, он строил город? Или защищал его на войне? А может, он просто «проезжал в этих местах, и места эти так и назвали: «проезд Иванова? Но почему этот проезд запомнился Калашникову?
Ну, конечно! Он стоял около дома Масеньки.
Он все еще думал об Энне Ивоновне, о Зиночке, о Вере Павловне, но уже появилась Масенька и решительно вошла в его мысли. И там, в его мыслях, они сидели все четверо: в самом центре Масенька, рядом с ней Энна Ивоновна, а в глубине мыслей Зиночка рассказывала Вере Павловне, как у нее в буфете Чацкий поит Фамусова в расчете на лучшую роль, а Вера Павловна говорила, что Чацкий — племянник ее сестры, он приехал в Москву, но ему не дают прописки.
И тут из подъезда вышла пара. Девушка что-то оживленно говорила своему спутнику, а он ее внимательно слушал… Лучше бы ему не слушать, а ей не говорить… Потому что это была Масенька.
Масенька не удивилась, увидев Калашникова у своего дома. Ведь он, наверное, шел к ним?
Вообще-то да. Вернее, нет. Тем более, что Масенька не одна, это, вероятно, какой-то знакомый Масеньки?
Оказывается, это Вадик. Просто Вадик. Милиционер. Обыкновенный милиционер, но он больше любит, когда его называют Валиком.
События развивались, как в романе. Как в историческом романе, который пересказывала Маргоша, коротая рабочий день. За дочерью не то декабриста, не то народовольца ухаживал тайный агент охранки. Ему было дано задание ухаживать, и он ухаживал. Потом было дано задание жениться, и он женился. Тестя — декабриста или народовольца — он сразу стал называть папенькой. Потому что у него было задание так его называть. И дети, которые родились от этого брака, унаследовали фамилию не декабриста, не народовольца, а агента охранки.
Жуткий роман. Слава богу, что исторический.
В связи с этим Калашников подумал, что милиционер Вадик заброшен к Масеньке со специальным заданием, но оказалось, что у него по службе неприятности. И в личной жизни. Теперь он женится на Масеньке, чтоб меньше горевать? Но Масенька отвергла такую возможность. Потому что Масенька любит совсем другого человека (уж не Калашникова ли?). А у милиционера просто горе. Масенька это сразу заметила, еще тогда, когда он пришел описывать их имущество.
«Чье имущество?
«Наше. У нас, вы знаете, описали имущество. Он зашел описывать, а сам такой грустный… Я ему что-то сказала, не помню что… Вот он и стал заходить. Ему сейчас очень плохо».
«У него тоже описали имущество?
«У него не описали. Это он описал. Но от этого ему не легче».
10
Была глубокая ночь, когда Калашников опять оказался у киоска Веры Павловны. Михайлюк топтался у киоска, и вид у него был какой-то растерянный и расстроенный. Он сказал, что видел своего брата. Брата, которого давно нет в живых.
«Вы видели мертвого брата?
Нет, не мертвого. Дарий Павлович видел след живого брата. У следа был жалкий вид: видно, подошву пришлось подвязывать тряпочкой. Никто, кроме Мария, не мог оставить такой след в таком месте.
Сам Дарий Павлович впервые оказался в этих местах. Прежде он все путешествовал по своей жизни, а теперь ушел дальше, еще до себя, И убедился, что они не воевали между собой: Дарий потому, что Марий еще при нем не родился, а Марий потому, что с мертвыми не хотел воевать. Хотя некоторые любят воевать с мертвыми: дождутся, когда человек умрет, а потом начинают военные действия.
Вспомните Навуходоносора. Пока он был жив, все эти навуходоносители вертелись у него около уха, а как не стало Навуходоносора, тут и вспомнили: и такой он был, и сякой! Да, конечно, он был и такой, и сякой, и даже гораздо хуже, но разве у нас нет живых Навуходоносоров? Ну, пусть еще не полных, а каких-нибудь навуходо? Или еще только навухо? Так что же, ждать когда он станет полным Навуходоносором? Почему бы уже сейчас не сказать ему всю правду?
И тут Дарий Павлович увидел след своего брата. След был рваный, разбитый, — видно, досталось брату Марию не в тех, древних, а в наших, недавних временах. Вон в какое далекое прошлое он забежал, чтоб только быть подальше от своего времени. Они-то, его охранники, не знали о его изобретении, им и в голову не приходило, что существует память земли, причем существует совершенно от них независимо. Они думали, что ничего от них не зависимого в природе нет, что, ограничив свободу в пространстве, они и время заперли на замок, но время запереть невозможно. Ни заборами, ни колючей проволокой, ни пулеметными вышками, держащими узников на прицеле. Знали б они, как о них отзовутся грядущие поколения, выставили бы железные заслоны, чтоб ни одна душа не покинула их страшные времена.