Здорово, толстые!
– Витька вернулся, – говорит она.
– Знаю.
– Наверное, опять скоро обратно.
– Не знаю.
Тамара и в самом деле очень красива. Темный горячий румянец на правильном лице, влажные горячие губы и блестящие темные глаза с легкой раскосинкой. Не один приезжий сох по ней, умолял улететь в сверкающие комфортабельные края. Но Тамара, по-моему, любит Витьку, а тот не воспринимает ее всерьез, потому что знал ее еще школьницей.
Через час приходит и Витька. Он шумно вздыхает, усаживается так, что квадратная тень его загораживает окно, и говорит.
– Наверное, я больной. – Ты что?
– Душа болит. Хочется совершить что-либо. Чтобы красиво и ярко. И чтобы все видели. Чтобы след жизни, как у упавшей звезды. Сгорел, исчез, а все помнят. Ты знаешь, что я уезжал?
– Знаю.
– А почему, не знаешь. Я тогда еще на метеостанции работал, в низовьях. Я же метеоролог потомственный. На метеостанции и родился. После курсов много лет работал. И все в тайге. На охоте мне лось передним копытом врезал. Представляешь? Он этим ударом волка пополам рвет. Володька Кривой меня на горбу приволок на станцию. Вертолет я запретил вызывать. Думаю: помру, так в тайге, в родной обстановке, среди своих. Нас там пятеро было. Всю зиму ребята кастрюльку из-под меня выносили и за меня же вахту несли. Я при исполнении числился. У ребят своих забот выше шапки: вахта и промысел, и жена телеграммы не такие шлет. А тут я на нарах валяюсь, киселя не хочу, хочу чаю с брусникой и по ночам ору диким матом. Болело, понимаешь.
– Чем кончилось?
– Стал я весной выползать. Сижу на пеньке, солнце светит, башка от слабости набок валится, а собаки мне рожу лижут. И захотел я в места, где солнце все время, народу тыща и собаки тебя не лижут.
– Дальше.
– Решил – сделал. В следующий сезон стал зарабатывать деньги. Оклад у метеорологов небольшой. Обычно хватает. Но раз новую жизнь начинать… Сутки дежуришь, четверо свободен. Взял я обход как раз на четверо суток. Избушек нет, ночую у костра. Четверо суток у костра поспишь, пятые по приборам ходишь и на рации, четверо по кострам. Натерпелся. В результате построил дом. В Туапсе. Море. Юг. Дом хороший. Жена домовитая. Все как у людей. Представь: через полгода звереть начал. В пять, допустим, иду домой. Мне бы бревно какое плечом передвинуть, на лыжах километров тридцать пройти. А я сижу в чистой рубашке, с газетой в руках, жена мне ужин готовит. Я сам умею лучше, но нельзя. Непорядок. Вечером кино. Ночью спать. Жена спит, а я смотрю в потолок и думаю: как там мои собаки? Кто с ними сейчас говорит? По лесу тоскую, аж слезы. По морозу. Принял решение. Раз меня в лес тянет и к зверью, значит, надо быть промысловиком. Осуждаешь?
– За что? Работа, она работа и есть. Ты же валютный цех. Мягкое золото и так далее.
– И я так понимаю. Но обидно в отрыве от человечества жить. Вот поставлю я себе базу. Четыре зеркальных окна, с любой сопки отсвечивают. Телевизор поставлю. Говорят, скоро со спутников прямая передача будет – смотри не хочу. Библиотеку куплю тыщи за две. Книги, они ведь тоже люди, как и собаки. Извини, что книгу с собакой сравниваю, но обидного нет. Собака из друзей друг. Промысел налажу культурный. И буду я не одиночка, а истинный член общества.
– Ты и сейчас член общества.
– Нет. Вот в поселке меня не понимают. Каждый о доме на юге мечтает, к примеру. Не могут понять, почему я его завел и подарил жене при разводе. А он мне зачем? А ей жить. Понимаешь? Ну начудишь что от жизненных сил. Так я же не от хулиганства, а от открытой души. По человечеству стосковался.
У Витьки в самом деле сложные отношения с поселком. Впрочем, не у него одного. Каждый промысловик – личность творческая, как и каждый пастух. Они возвращаются в поселок одичавшие, отвыкшие от ежедневного регламента, который мы соблюдаем не замечая. Кое-кого это коробит.
– Не понимаю, – сокрушенно говорит Витька. – Что не понимаешь?
– Вот этот особняк, в котором мы сейчас не спим, шабашники ставили. С Кубани. Прижимистый народ. Утром приехали, а вечером один уже сидел у магазина. Хариусом торговал. Полтинник штучка. Кто-то из местных его пожалел, взял за руку, отвел к протоке, вынул из кустов удочку и за полчаса десять хариусов наудил. «Соображаешь, – спрашивает, – коммерцию?» Тот вернулся, рыбу из кошелки на землю высыпал и каждую каблуком раздавил. После них лосей находили. Грудинка вырублена, остальное для мух. Что скажешь, умный?
Я молчу. Что скажешь о людях, для которых тайга вроде бесплатного универмага, открытого на один день: забегай, хватай, тащи. А для таких, как Витька, тайга окончательно. Никуда им от нее не уйти. Я знаю десятки людей, которые все уезжают, в каждый отпуск едут «в последний раз», приобретают в теплых краях дома и машины. И возвращаются. Разные есть среди них люди, но тайга всех уравнивает, как строгая мать в многодетном семействе. Надо быть мелким до чрезвычайности человеком, чтобы после нескольких лет, проведенных в тундре или тайге, оставить их без сожаления и сразу. Но что там ни говори, мелкие люди редко встречаются в таежных поселках. Их туда не заносит.
– Давай спать, – говорит Витька. – Утром пойду копытить.
…Утром он идет «копытить», добывать нужное, как олень добывает ягель из-под снега. Он достает запчасти к мотору, набор надфилей, новую цепь для мотопилы «Дружба», три сотни патронов к мелкашке. Он штатный охотник, совхоз обязан давать и дает ему почти все. Но всегда имеется дефицит. Дефицит этот раздобывается сложной системой обмена: десяток капканов второй номер в обмен на запчасти, спрятанная на дальней протоке канистра с бензином на мелкашечные патроны – и так далее. Еще чаще применяется молчаливое соглашение «ты меня выручил, я тебя выручу».
Выкладывая вечером добытые богатства, Витька говорит:
– Баню надо поставить – раз. Еще две избушки воздвигнуть за лето. Обход у меня мал. Две избушки поставлю – будет как раз. Обживем помаленьку вверенный район. А что там потому что!
Это значит, что поселок уже начал тяготить Витьку. Промысловик он хороший, и я заметил, что он постоянно думает о своем участке.
Проходит еще два дня. Витька с утра не идет в поселок. Лежит на койке, руки за головой, не брит, костюм валяется на полу.
«Вот ведь умора, – прерывает он неизвестные размышления. – В декабре мороз был страшный. Больше шестидесяти. Все застыло. Я, конечно, сдуру хожу по капканам. И конечно, сдуру поперся на Большую Петлю. Полтора суток. Выхожу на избушку – и чувствую, кровь у меня от мороза обратилась в кристаллы, жилы изнутри колет. Печку растопил – красная вся. В избушке не продохнуть. Открываю дверь. Снаружи деревья закоченели, а я на нарах лежу голый, разглядываю морозную мглу. Смотрю, синицы. У меня там три синицы живут. Одна из этих трех влетает в раскрытую дверь – и прямо на печку. А печка-то красная! Я даже глаза закрыл, погибла птица. А она по печке прыг-прыг и обратно в дверь. Смотрю, скачет как ни в чем не бывало. Вот это, думаю, ноги. А она своим объясняет: да ничего страшного. Все три на порог. Я лосятины сырой накрошил, хлеба в горсть, открываю кормежку. Они поели и спать на пороге. Тепло же. Верь не верь, даже храпят. Так и зимовали всю ночь с открытой дверью. Не привыкли они еще, чтобы в закрытой избушке сидеть. Утром потеплело, начались трудовые будни для меня и для них».
Раз Витька заговорил о птичках, значит, готов. Пора ему возвращаться. А он, подобрев лицом, уже как-то отмякнув, продолжает: «Весной прибежал на лыжах охотовед один. Парень хороший. Требовался ему старый снежный баран в конце зимы, чтобы выяснить, как он перемучился зиму. Барана я ему показал. Рога – пуд. Но на то он и старый, чтобы все знать. Сразу догадался, зачем примчался охотовед. Так-то мы с ним мирно живем, рядом ходим. А тут на километр не подпускает. Но держится на одном склоне. Корм там хороший. Склон весь в ложбинах. По одной охотовед ползет на восток, по другой бараны убегают на запад. Охотовед говорит: «Ты, Витька, ложись с биноклем на той стороне распадка. Я за стадом пойду. У меня тоже бинокль, и ты направление бега показывай шапкой». Ладно. Лежу. Бараны вверх бегут, охотовед с винтовкой внизу карабкается. Без бинокля все вижу. Сейчас бараны в ложбину уйдут. Слышу, шуршит. Смотрю, горностай у меня бинокль в сторону тащит. Отнял бинокль. Смотрю. Бараны из ложбины вынырнули, берут вправо. Ищу шапку, чтобы показать. Нету. Смотрю, горностай мою шапку под валежину затаскивает и от злости урчит. Отнял шапку, ищу, где бараны, смотрю, он рукавицу попер. Я рукавицу отнял, все под себя подложил, ищу баранов. Чувствую, грызут сапог, тянут из-под меня. Вытянул рукавицу. Где бараны? Бараны вон, на взлобке. Горностай снова сапог грызет. Отмахнулся. Где охотовед? Вижу охотоведа на чистом месте. Баранов же нет, нырнули в другую ложбину. Охотовед в мою сторону бинокль наводит, чувствую, снимают с меня ремень. Я шапкой сигналю. Смотрю, а бараны в другой стороне, не туда сигналю. Горностай верещит, злобствует. Оторвал ему кусок портянки в качестве выкупа. Он его уволок и требует снова, а баранов уже нету. Где? Не знаю. Вижу в бинокль охотоведа, грозит кулаком. Хочу закурить от злости. Хвать-похвать, где папиросы? А вон, дорожкой рассыпаны. Охотовед возвращается. В чем дело, Витя? Отвечаю: с биноклем что-то. Фокусировка разладилась. Разве скажешь, что меня один горностай в окружение взял. А горностай под валежину спрятался, только глаза посверкивают. Не решается против двоих идти. Я ему втихаря кулак кажу: ладно, зимой потолкуем…»