Плат Святой Вероники
– Ну, что касается Гогенштауфенов, то вам, конечно же, виднее, Король Энцио, – сказала бабушка. В голосе ее звучали ласка и нежность, словно она говорила с больным ребенком. – Так что же это были за побуждения?
– Это было опьянение миром, – тихо ответил Энцио, – опьянение вселенной, которое для великого властителя означает «империя», а для видавших виды солдат-наемников – sacco di Roma [20]; для нас же, современных людей, – ну хотя бы умереть от горячки духа, промчаться вихрем сквозь все эпохи, лишиться корней в себе самом…
Брови бабушки дрогнули.
– Но, друг мой, – сказала она, – Вселенная – это ведь не хаос, и Рим – не средоточие вещей, а возглавие земли! Безусловно, весь мир был выдавлен здесь, как некая огненная гроздь, в кубок одного-единственного города, но капли этого сока обратились в образы, а вы порой забываете об этом; мы обладаем целым лишь через восприятие частностей…
– А я чувствую здесь вовсе не частности, а именно все вместе! – воскликнул Энцио срывающимся голосом. – Именно это и означает для меня – чувствовать Рим! Великие чудеса искусства есть и в других местах, здесь же все слито воедино! Как бы ни были прекрасны частности – я желаю знать, что означает целое! Боже, как оно клубится из всех пор земли! Как оно липнет мхом и плесенью к камням и разъедает их! Я даже в завершенности чувствую все «до» и «после», всю жуть глубины и головокружение высоты, все эти нескончаемые «вверх-вниз»! Я чую кровь волчицы, вскормившей, между прочим, и ваших «трех принцесс»! Кто докажет мне, что это не так? Я знаю лишь, что даже самая прекрасная колонна не выдержит бремени этого непостижимого бытия и что я не в состоянии удержать здесь ни единого образа, даже своего собственного!
– Право же, друг мой, – произнесла бабушка несколько растерянно, – если вы придаете такое значение вашим мимолетным настроениям – что же тогда остается?
– Остается жизнь, – небрежно бросил Энцио. – Эта восхитительнейшая и в то же время ужаснейшая штука, которая все порождает, а затем жадно поглощает обратно.
– Стало быть, волчица, – сказала бабушка.
Она, так страстно и самозабвенно любившая и воспевавшая жизнь, в то же время не упускала случая подчеркнуть, что это далеко «не высшее из благ» [21], и решительно отвергала тон, в котором Энцио порой говорил о ней. Я уже не раз замечала это, потому что Энцио довольно часто употреблял слово «жизнь». Кажется, для него это было чем-то вроде драгоценной жемчужины, лежавшей на дне каждого кубка, который залпом осушал его мятежный дух.
– Что ж, пусть будет волчица! – рассмеялся Энцио. – Рим, уж верно, знает, почему она украшает его герб, – вряд ли это всего лишь напоминание о младенцах Ромуле и Реме!
Брови бабушки больше не вздрагивали, застывший взгляд ее был устремлен вперед.
– Конечно же, – промолвила она тихо, – каждое творение одиноко, каждое…
Я не могла понять, какую связь это имело со словами Энцио, но мне показалось, что она вдруг как-то испуганно съежилась и замкнулась в себе. «Хоть бы он перестал! – думала я. – Она не любит таких речей!» Я уже давно пыталась как-нибудь незаметно взять ее за руку, и, так как мне это не удавалось, я ласково потерлась лбом о ее плечо: я не могла сделать ничего другого, чтобы облегчить муки, причиняемые ей словами Энцио. При этом я невольно вспомнила ее досаду, вызванную моими словами, когда мы вдвоем стояли на Палатине и у меня было ощущение, будто мы отделяемся от нас самих и улетаем прочь; и тут я против своей воли призналась себе, что мысли Энцио нашли в моей душе какой-то глухой, едва слышный отклик.
Бабушка вдруг повернулась ко мне:
– Послушай-ка, отчего это ты все время бодаешь меня своей маленькой каштановой головкой? Сущий козленок! Чего тебе от меня надобно, скажи на милость?
Она произнесла это вовсе не сердито, но в том, как она повернулась ко мне, я почувствовала какую-то неприязнь, которая, в сущности, была адресована не мне, а Энцио. «Она так любит его, что не хочет показать ему свое недовольство, которое непременно выразила бы любому другому, кто вздумал бы так говорить с ней, – подумала я. – Она предпочитает выместить это недовольство на мне». Меня вдруг пронзил холодный ужас. Я никогда до этого не видела, чтобы бабушка позволяла кому бы то ни было посягать на ее прекрасный, жизнеутверждающий взгляд на вещи или наделять их чуждым для нее смыслом. И то, что это сейчас происходило, удивило и испугало меня, как будто в ней что-то сломалось или вот-вот должно было сломаться.
– Мне кажется, Вероника просто недовольна мной. Правда, Вероника? – неожиданно сказал Энцио.
Я упрямо кивнула. По отношению к бабушке я была совершенно беззащитна, но Энцио я не могла не бросить вызов.
– Да, – ответила я. – Потому что я не хочу, чтобы бабушка огорчалась.
И вдруг бабушка уже откровенно сердито произнесла:
– Вероника, мне стыдно за тебя перед нашим гостем!
Я не помню другого случая, чтобы она так строго говорила со мной. Но обиднее всего было то, что меня отчитали из-за него и к тому же в его присутствии. «Он украл у меня мою бабушку и даже не знает, какой любви она заслуживает!» – подумала я со злостью. От горечи и ревности глаза мои наполнились слезами, и, как только бабушка вновь повернулась к Энцио, я тихонько встала и, незаметно покинув их, отошла подальше, к церкви Санта Мария Антиква. Там, усевшись на пороге древней руины, я упрямо вперила свой затуманенный слезами взор в величественное зрелище Форума.
Мимо то и дело проходили люди, а мне все вокруг казалось безнадежно осиротевшим. Высоко в небе сияло солнце, а у меня было такое чувство, будто за каждым камнем притаилась незримая тень. Все выглядело совершенно иначе, чем прежде. Впервые в жизни до моего сознания дошло, как покорны и беззащитны эти прекрасные гордые руины, сколько тоски заключено в великолепии их удивительных порталов и в царственном величии их белых торжественных ликов. Даже льнущие к ним с трогательным благоговением ветки роз и лавров вдруг показались мне прекрасными и вместе с тем жуткими руками, которые природа уже простирает навстречу этим обреченным, чтобы увлечь их в темное лоно земли. Быть может, я не сознавала этого до сих пор, потому что всегда видела Форум глазами бабушки? Быть может, это она делала вещи легкими, невесомыми? Или это было всего лишь мое воображение? Нет, она этого не делала! Это мне лишь казалось. Могла ли она это сделать?
Со своего места я видела вдалеке их фигуры. Бабушка сняла шляпу; ее красивые седые волосы отливали на солнце перламутровым блеском, как древний мрамор храма Антонина, [22] на пороге которого она сидела. Как я ее любила! Энцио никогда не сможет ее так полюбить! Он стоял рядом с бабушкой; тень его маленькой гордой фигуры, по-полуденному короткая и резкая, падала на нее, но не покрывала ее силуэт, а перерезала его на уровне груди, там, где должно быть сердце. Мне вдруг стало нестерпимо больно за нее, как будто в образе Энцио над ней нависла та же неумолимая опасность, что таится здесь за каждым камнем. Мысль о том, что на мою гордую веселую бабушку могут обрушиться страдания, потрясла меня так, что я уже не знала, отчего я плакала – от ревности или от страха за нее.
Между тем мое исчезновение было наконец замечено. Я слышала, как Энцио зовет меня и оглядывается по сторонам. Мне было стыдно появляться перед ними с заплаканными глазами, и потому я встала и вошла внутрь полуразрушенной базилики.
В церкви Санта Мария Антиква было прохладно и сумрачно, так как мощная тень Палатинского холма распростерлась над ее разверстой крышей. Эта тень покрыла растрескавшиеся стены, словно плесень или матово-пестрое кружево, сплетенное неким гигантским сказочным пауком. Прошло несколько минут, прежде чем взгляд мой пробился сквозь темноту и прах распада к полупотухшим фрескам – высоким, узким фигурам в строгих одеяниях, с нимбами над головами и с глазами, словно полными черных слез. Я знала, что это христианские мученики и что мученик – это человек, принимающий смерть за веру и любовь. Потом из мрака постепенно проступило распятие с величественной фигурой Христа. Это распятие висело в глубокой нише, словно врытое в старый гордый холм Палатин как его сокровеннейшая тайна. Я переходила от одной фрески к другой, отчаянно пытаясь как можно глубже проникнуть в древние росписи, чтобы совладать наконец со своими слезами. Но на душе у меня становилось все горше и горше. Я снова расплакалась, но на этот раз так, как будто причиной моих слез были ни ревность, ни Энцио, ни бабушка, а нечто, что широкими обильными потоками изливалось откуда-то сверху на все вокруг, куда бы я ни бросила взгляд, – на весь мир…
20
Разграбление Рима (sacco – мешок (ит.)).
21
«Одно я понял и постиг душой: пусть жизнь – не высшее из благ, но худшее из бед людских – вина» (Ф. Шиллер. Мессинская невеста. Пер. Н. Н. Вильмонта).
22
Храм Антонина и Фаустины на римском Форуме. Был построен в честь умершей в 141 г. н. э. жены императора Антонина Пия. Антонин вскоре скончался и храм посвятили также и ему.