Плат Святой Вероники
– Но ведь в этом платье тетушка Эдель будет выглядеть совсем иначе! – огорченно заметила я.
– Выдумщица ты наша! А как же она, по-твоему, выглядит сейчас? – с некоторой тревогой в голосе спросила Жаннет, которой всегда казалось, будто я недостаточно почтительно отношусь к тетушке.
– Сейчас она выглядит, как отверженный ангел, – сказала я, сама не зная, откуда ко мне пришло неожиданное сравнение.
И тут вдруг вошла тетушка, которая, как оказалось, все это время была в соседней комнате. Она, разумеется, слышала наш разговор – это было видно по ее лицу, и Жаннет тотчас же предприняла попытку спасти ситуацию.
– Эдель, – сказала она как можно непринужденнее, – вот, полюбуйся на эту маленькую провидицу! Она находит, что ты похожа на ангела. Подумай, дорогая, – на ангела!
Но тетушка, конечно же, услышала прежде всего «отверженный». Она испуганно посмотрела на меня, и я подумала: она чувствует себя так, будто только что нечаянно проговорилась и хотела бы забрать свои слова обратно! Я была убеждена, что теперь-то уж она, несомненно, сошьет себе новое платье, из одного лишь опасения, что старое может как-нибудь раскрыть секрет ее души. На самом деле все, конечно, было совсем не так, но это маленькое открытие – что она стала для меня объектом пристального внимания и поводом для раздумий – надолго поселилось в ее сознании; я отчетливо чувствовала это по некоторой неловкости, которая появилась в ее отношении ко мне, иногда мне даже казалось, что она избегает меня. Я была этим очень довольна, ибо насколько острой была порой моя потребность думать о ее странной личности, настолько же неприятной оказывалась для меня каждый раз ее забота обо мне.
Дело в том, что тетушка тогда часто бывала со мной очень неприветлива – не так, как обычно бывают неприветливы другие люди, а как-то иначе, какой-то, я бы сказала, «невидимой» неприветливостью, когда постоянно спрашиваешь себя: быть может, это мне только кажется? не выдумала ли я все это сама? Неприветлива тетушка была в то время и с Жаннет и с прислугой. Только с бабушкой она была неизменно вежлива и приветлива; впрочем, иногда мне казалось, что именно с ней-то ей больше всего и хотелось быть другой, потому что, когда мы оставались одни, она часто говорила о ней так, как будто использовала вместо слов маленькие острые иголки, но при ближайшем рассмотрении невозможно было понять, в чем, собственно, заключается колкость ее речей. Однажды, когда я рассказала ей, как бабушка купила у какого-то бедного художника на вилле Боргезе превосходную копию тициановской «Небесной и земной любви» и сама по своей доброте дала ему еще немного денег сверх условленной цены, она промолчала, но через несколько минут сообщила мне, что утром уволила нашу вторую горничную и, вероятно, не станет искать ей замену – должен же хоть кто-нибудь в нашем доме, наконец, подумать о моем будущем!
– А я не хочу, чтобы думали о моем будущем! – ответила я раздраженно. – Я хочу, чтобы бабушка покупала красивые картины и радовалась им вместе со своими гостями.
– Что ты хочешь этим сказать? – холодно спросила тетушка Эдель.
И я должна была со стыдом признаться себе, что в ее словах о моем будущем вовсе не было никакой явно выраженной критики в адрес бабушки. Так бывало часто, и все же я то и дело занимала эту оборонительную позицию.
В то время я была словно околдована бабушкой, и кто знает, до чего в конце концов могла дойти моя влюбленность, если бы она время от времени не спускала меня на землю своими легкими, ласковыми насмешками. Однако места для милых глупостей в моей жизни, несмотря на это, оставалось предостаточно. Я, например, усвоила привычку тайком забираться в комнату бабушки, когда ее не было дома, и в одиночестве предаваться сладостному сознанию близости если не к ней, то хотя бы к любимым ею предметам. И вот однажды, когда я опять сидела там одна, в комнату неожиданно вошла тетушка Эдель и принялась торопливо и раздраженно переставлять с места на место все эти маленькие драгоценности, украшавшие комоды и этажерки. Вначале я подумала, что она просто что-то ищет, и, вероятно, так оно и было, но при этом явственно чувствовалось, что она, пользуясь случаем, вымещает на ни в чем неповинных предметах, к которым прикасались ее руки, какую-то непонятную ненависть; дрожа всем телом, я ожидала, что она вот-вот безжалостно опрокинет на пол какую-нибудь изящную вазу или статуэтку.
Между тем в комнату заглянула Жаннет, которая, должно быть, спешила по какому-нибудь делу, и спросила, нет ли здесь la petite [16] – она никогда не называла меня в присутствии тетушки Зеркальцем. Я не решилась обнаружить себя, словно боясь, что в мою нежную тетушку Эдель вселился какой-нибудь демон, который вдруг возьмет и заставит ее обойтись со мной или с моей душой так же грубо, как она обошлась с бабушкиными произведениями искусства. Я, затаив дыхание, неподвижно сидела в кресле, а тетушка тем временем, пожав плечами, ответила Жаннет, что меня, наверное, взяла с собой бабушка.
– Она всячески поощряет эксцентричность Вероники, – прибавила она, – а с этим ребенком нужно быть особенно осторожным: ей досталось от матери опасное наследство.
Жаннет помолчала несколько мгновений, словно раздумывая, стоит ли еще больше укреплять ложное мнение, противореча ему. Но победило в конце концов бесстрашие ее любви, никогда не желавшей мириться с тем, что кому-то будто бы невозможно помочь.
– Мне кажется, ты напрасно тревожишься, Эдель, – сказала она, – твоя матушка, напротив, старается отвлекать la petite от ее маленьких сумасбродств. По-моему, она действует целенаправленно и уже немалого добилась. Что же касается сходства с Гиной, то у la petite все обратилось в нежность. Я имею в виду, что она наделена нежной душой, как и ты.
– Тем хуже для нее, – возразила тетушка, – потому что если она когда-нибудь так же растеряет в себе душу, как ее мать растеряла в себе женщину, то судьба ее будет еще ужасней. Мне уже сейчас иногда кажется, – прибавила она, – что Вероника всегда находит себя лишь в том, что лежит вне ее собственной души; такое впечатление, словно в себе самой она – никто.
Жаннет ответила, что не видит в этом ничего страшного: все мы, в конце концов, созданы не для себя самих. Важно лишь то, кому мы приносим в дар свою душу, и тут она, конечно, тоже сожалеет о том, что меня воспитывают в безбожии. Произнеся последние слова, она резко, словно спохватившись, замолчала.
– Это не моя вина, что la petite растет без веры, – торопливо сказала тетушка. – Так распорядился мой шурин… – Голос ее при этом звучал так безжизненно, словно это был не ее, а чей-то чужой голос.
Жаннет, вероятно, тоже почувствовала это.
– Ах, не мучай ты себя так, дорогая! Судьба Вероники вовсе не в слабых, человеческих руках твоего шурина, она – в руках Божьих! Ну и, конечно же, немножко и в твоих руках… Ах, Эдель, как много можно сделать даже тогда, когда совсем ничего нельзя сделать, – можно призвать на помощь само Всесилие, если неоткуда ждать помощи; даже если у тебя безвозвратно отняли чью-то душу – ее всегда можно вновь обрести через Вечную Любовь. Разве ты сама не веришь в это, милая Эдель?
Жаннет произнесла все это тем значительным, взволнованным тоном, каким она всегда говорила о своей вере. Маленькая, неприметная, прозаичная Жаннет, которая так любила пошутить, в такие минуты могла совершенно преобразиться: она словно преклоняла колени перед неким таинством. Бабушка каждый раз говорила при этом, что на Жаннет снизошел дух. Однако в ее словах не было ни капли иронии, ибо она с большой симпатией относилась к набожности Жаннет, даже ее привычка молиться внушала бабушке искреннее уважение. Я не раз слышала, как она говорила другим, что благодаря Жаннет она научилась видеть в молитве высокий духовный порыв человека, сродни тому, который испытывают великие мыслители-метафизики, и, может быть, даже еще более отважный и героический в своем абсолютном отрицании всех естественных опор и оснований.