Никто
Однажды Коля был поражен тем, что небритый алкоголик достал жестяную банку, сложенную вдвое – кроме донышка. Коричневыми пальцами упорный боец раздвинул края, и банка восстановила свою приблизительную форму – во всяком случае, пить из нее уже было можно, как и вливать в нее горячительную прозрачную жидкость. Кадровый пьянчуга сглотнул свою долю не поморщась, схлопнул банку в прежнюю полуплоскость и сунул в карман. Перед тем, правда, он норовил слить свой процент из горла, но Топор, воспитанный в правилах общественной гигиены, решительно возразил, и тогда появилось импортное свидетельство русской вписанности в мировую цивилизацию.
Алкаши брали выпивку по заказам ребят не ерясь, как и взрослые мужики, безропотно угощавшие пацанов сигаретами. Был лишь один случай, который Топорик не любил вспоминать. Они готовились к дню рождения кого-то из пацанов, сбросились, ясное дело, но денег не хватало, и тогда остановили выбор на бутыли какой-то сухой бурды. Когда же настала пора честно отчислить процент, очередной алкаш, коренастый, правда, и неслабый внешне, в спортивной шапке с помпоном, красноносый и бородатый, с трудом дождавшись, пока Гнедой срежет перочинным ножиком пластмассовую пробку, вырвал бутыль у него из рук и начал жадно глотать благословенную влагу.
Это было негигиенично, некрасиво, среди бела дня, прямо возле магазина, и затрудняло ребят всеми этими своими неудобствами. Но алкаш вел себя несправедливо, одолел уже треть бутылки, и тогда Топорик едва кивнул, давая старт молниеносной, тысячу раз отработанной технике коллективного приютского нападения. Макарка присел сзади пьянчужки, Топорик толкнул его в грудь, а Гнедому оставалось только вовремя подхватить бутылку.
Дверь магазина в ту минуту распахнулась, оттуда вывалились еще двое ветеранов алкогольной агрессии и, замерев, стали свидетелями почти акробатического этюда, когда наглец, нарушивший правила и обидевший интернатовских, подкинув ботинки выше своей спортивной шапочки, грохнулся через спину пацана, еще слегка приподнявшегося, чтобы усилить эффект перевертывания, а бутыль перешла во владение настоящих собственников.
Этого было достаточно, чтобы мнение – с пацанами не связываться! – было окончательно укреплено в туманных мозгах жаждущего народа.
Среди которого, впрочем, запросто могли оказаться и папаши этих вольных стрелков.
11
Знал ли долговязый директор интерната про грехи своих воспитанников? И да, и нет. Табачищем тянуло от каждого мальчишки, перевалившего за порог четвертого класса, и это не очень скрывалось. Достигший определенных философских высот, среди которых, бесспорно, и смирение как форма неодолимого бессилия, Георгий Иванович хоть и боролся с курением, хотя бы самых маленьких, сам будучи человеком курящим победы достигал лишь на ограниченных пространствах спален и учебных помещений, сильно уступая даже в районе мальчишеского туалета. Ну а на улице разве же уследишь за двумя-то с половиной сотнями детишек, прошедших еще во младенчестве суровую школу свободы?
А вот насчет выпивки определенно сказать нельзя. Запах уловить было трудно, потому что если и выпивали, то те, кто постарше и с оглядкой, то есть осторожно, а выпив, взрослых работников интерната обходили. Крутых эксцессов тоже не наблюдалось: сильно никто не напивался – здесь только примерялись, только пробовали. Так что директору оставалось предполагать: не без того.
И вот четверо из многих повзрослевших орали вокруг березового пенька, принявши первые сто двадцать пять грамм коньяка неизвестного происхождения, в который было явно что-то намешано, но что, они еще не в силах были понять. И поймут ли когда такие тонкости – неизвестно.
Покричав и этим слегка утомившись, ребята запели. Среди немногих эффективных приемов коллективного воспитания несколько лет назад Георгий Иванович импортировал один совершенно замечательный. Состоял он в том, что в зале и просто в классе – потом это даже вошло в расписание внеурочных занятий – собирали мальчишек (девочек почему-то отдельно). И каждому раздавали пухлый песенник. Георгий Иванович поначалу запевал сам, но очень скоро от этой обязанности освободился, потому что голосистых желающих хватало.
Книжку раздавали всем и каждому, справедливо рассчитывая на постепенность, запевала выбирал песню, просто называя страницу. И поскольку песенник был популярный, состоял из песен всем известных, с ясной, запоминающейся мелодией, скоро ребята лишь краем глаза заглядывали в книжку, а потом у многих она лежала и вовсе нераскрытой на этих сходках.
Как пели сироты? Ну, как поют люди без голосов и слуха, но знающие текст? Не очень, прямо заметим, мелодично, но зато слаженно и дружно. Так что интернат, о котором идет речь, славился как поющий, и вот этим отличием Георгий Иванович чаще всего и убеждал разнообразных проверяющих в не самом плохом качестве своей работы. Они, эти бесконечные комиссии, могли какие угодно высказывать замечания, следовало терпеливо, не возражая, не тратя напрасно сил своих, слушать, ну а перед тем, как они удалятся для написания заключения или даже акта, пригласить в детскую столовую, усадить рядом с ребятней, всегда вежливой, чужих чувствующей на значительном расстоянии, покормить обыкновенной, как и всех детей, пищей, а когда ложки отстучат и дежурные девочки в нарядных фартуках уберут быстренько посуду, предложить детям: вот, мол, у нас сегодня гости дорогие, давайте-ка им споем. И целый зал, сразу двести человек (без маленьких), вдруг начинает петь – не шибко художественно, повторим, но зато замечательно дружно, улыбаясь, а гости, слегка растерявшись, вынуждены подтягивать, конечно же, не зная половины слов, – вот тут-то и разрешались без всякой натяжки и рассуждений педагогические споры: мелкие замечания умирали, устыдившись, а крупные мельчали, часто превращаясь в общие рассуждения.
Был ли Георгий Иванович злоумышленником, хитрованом, этаким педагогическим очковтирателем, что ли? Да вовсе нет. Он просто безумно устал от безмерной своей ответственности быть государственным отцом двухсот пятидесяти детей, постоянного, хотя и скрытого страха за их здоровье и даже жизнь, за настоящее и будущее этих бедолаг, вполне ему очевидное.
Он устал от своей должности бесконечного выбивалы, доставалы, менялы – денег, продуктов, одежды, белья, обуви, игрушек, красок, мыла и тысяч подобных вещей, кажущихся маловажными только непосвященным. Он устал от посторонних – этих бессчетных проверяющих, у каждого из которых особое мнение, свой гонор и невидимые взору знания. Вот и приходилось отбиваться, в том числе и таким невинно-лукавым способом, как детское пение, кого угодно способное расплавить.
Что же касается четверки, расположившейся у неровного пенька, то Топорик был, несмотря на видимую свою флегматичность, самым голосистым и музыкально способным, по крайней мере помнящим правильную мелодию. Остальные отличались дружностью и умением выпевать слова, не отставая друг от друга, – сказывалась практика.
Сперва они не очень громко, будто приноравливаясь, затянули «Тройку».
Вот мчится тройка удалаяВ Казань дорогой столбовой,И колокольчик, дар Валдая,Гудет уныло над дугой.Ребята знали: «Тройку» лучше всего затягивать негромко, как бы что-то вспоминая, чуть раскачиваясь, представляя поначалу, где и как это происходит. И погромче-то уж потом, когда действие начинается:
Ямщик лихой – он встал с полночи, Ему взгрустнулося в тиши; И он запел про ясны очи, Про очи девицы-души.
А вот дальше они затянули крепкими, ясными голосами, будто сами ямщиками были:
Вы, очи, очи голубые,Вы сокрушили молодца,Зачем, о люди, люди злые,Вы их разрознили сердца?Теперь я горький сиротина.И вдруг махнул по всем по трем,И тройкой тешился детинаИ заливался соловьем.