Глоток перед битвой
Я раздумывал над ответом. Надо было бы загнуть что-нибудь о приверженности корням, о стремлении припасть к истокам, но в конце концов я сказал правду:
– Квартплату не повышают.
Кажется, этот ответ его удовлетворил.
Глава 2
Старый квартал – это часть Дорчестера, примыкающая к Эдвард Эверетт-сквер. Меньше пяти миль от центра самого Бостона, то есть в удачный день – полчаса на машине.
Мой офис располагается на колокольне церкви Св. Варфоломея. Мне так и не удалось выяснить, какая судьба постигла колокол, прежде находившийся там, а монашки из приходской школы по соседству не говорят. Те, что постарше, упрямо не желают отвечать, а молоденьких моя любознательность, похоже, забавляет. Сестра Елена сказала однажды, что колокол был унесен отсюда «чудесной силой». Так и сказала. Сестра Джойс – мы с ней вместе выросли – всегда твердит, что он был не на своем месте, и дарит мне при этом улыбку, которую монашки, по распространенному мнению, дарить не вправе.
Наутро после того, как я получил лицензию частного детектива, местный пастор отец Драммонд спросил меня, не могу ли я навести здесь относительный порядок, ибо какие-то нехристи вновь повадились тырить чаши для причастия и подсвечники. Он заявил, что «эту мразь следует поставить на место», и предложил мне столоваться у него в доме (мой первый гонорар), причем пообещал, что я сподоблюсь Божьей благодати, если соглашусь обосноваться на колокольне до следующего налета. Я ответил, что он слишком дешево меня ценит, и потребовал предоставить колокольню в мое распоряжение до тех пор, пока я не подыщу собственное помещение для офиса. Он уступил – с удивительной для духовной особы легкостью. Лишь оглядев, в каком виде комната, куда девять лет кряду не ступала нога человека, я понял причину этой покладистости.
Мы с Энджи ухитрились всадить туда два письменных стола и два стула. Когда же стало ясно, что места для полок не остается, я грудой свалил все папки со старыми делами у себя дома. Мы скинулись на компьютер, наскребли денег на дискеты и водрузили на столы несколько папок с текущими делами. Это производит на клиентов впечатление такой силы, что на комнату они внимания не обращают. Почти.
Я остановился на пороге и увидел за письменным столом Энджи. Она была погружена в изучение последней колонки Энн Ландерс, и потому я вошел в контору как можно тише. Сначала она меня даже не заметила – должно быть, газетка затронула что-то животрепещущее, – так что мне выпала едва ли не уникальная возможность понаблюдать за своей напарницей в редкую минуту досуга.
Энджи сидела, задрав на стол ноги в черных джинсах, заправленных в черные же замшевые сапоги. Я проследил их взглядом до того места, где начиналась белая бумажная майка навыпуск – развернутая газета скрывала все прочее, если не считать шелковистых иссиня-черных волос, касавшихся смугло-оливковых предплечий. Итак, за газетным листом таились еще стройная шея, подрагивающая в те минуты, когда ее обладательница старается не расхохотаться от одной из моих шуток; резко очерченный подбородок с крошечной родинкой слева; аристократический нос, не очень-то вяжущийся с плебейскими замашками Энджи, и глаза цвета расплавленной карамели. Раз поглядишь – и нырнешь в них без оглядки.
Мне, однако, это не удалось, ибо, когда газета опустилась, на меня уставились линзы темных очков «Уэйфэрер». Сомневаюсь, чтобы Энджи решилась снять их в обозримом будущем.
– Привет, Юз, – сказала она и потянулась за сигаретами, лежащими на столе.
Только Энджи называет меня так. Вероятно, потому, что тринадцать лет назад, в Лоуэр-Миллз, когда я не справился, как говорится, с управлением отцовской машины и та, пойдя юзом, врезалась в фонарный столб, иных свидетелей, кроме Энджи, не было.
– Привет, красавица, – ответил я, плюхнувшись на стул. Обратный случай – уверен, что не я один называю ее красавицей, но такова уж сила привычки. Впрочем, можете счесть это и констатацией факта. – Ну что, повеселились вчера? – спросил я, кивнув на темные очки.
Энджи передернула плечами, отвернулась к окну:
– Фил вчера опять пришел пьяный.
Фил – это муж Энджи. Дерьмо. И этим все сказано.
Приподняв уголок занавески, она принялась мять его и комкать.
– Что ты собираешься делать?
– То же, что и раньше, – сказал я. – С еще большим удовольствием.
Энджи опустила голову так, что очки чуть съехали с переносицы. Обнаружился темный синяк, расползшийся от уголка левого глаза к виску.
– Ну да, а потом он явится домой, источая любовь, я размякну, и все пойдет как прежде. – Она поправила очки, и синяк скрылся из виду. – Я не права? – Голос у нее был режуще-ясный и отчетливый, как зимнее солнечное утро. Ненавижу этот голос.
– Поступай как знаешь, – ответил я.
– Только и остается.
Энджи, Фил и я знакомы с детства. Я был Энджи лучшим другом. Фил стал ее любовником – и тоже, наверно, лучшим. Так иногда бывает. В моей практике подобное, слава богу, случалось не часто, но все же случалось. Несколько лет назад Энджи пришла на службу в темных очках, прятавших два здоровенных фонаря на том месте, где полагается быть глазам. Помимо этого на руках и шее был богатый ассортимент кровоподтеков, а на затылке – изрядной величины шишка. Очевидно, по выражению моего лица она догадалась о моих намерениях, потому что первыми ее словами были: «Патрик, будь благоразумен». Похоже – да не похоже, а совершенно точно! – муж избивал ее не впервые, просто на этот раз ей досталось сильней. И потому, после того как я нашел Фила в пивной, и мы благоразумно выпили, и благоразумно сыграли партию или две в пул, и я изложил ему свои претензии, а он, попросив меня не лезть не в свое дело, послал по известному адресу, я благоразумие утратил и бильярдным кием избил его так, что едва не отправил на тот свет.
Несколько дней после этого я ходил гордый и довольный собой. Весьма вероятно, хотя я этого точно и не помню, что в моем воспаленном воображении рисовались какие-то картины блаженного домашнего уюта с Энджи на переднем плане. Потом Фил выписался из больницы, а Энджи неделю не появлялась в офисе. Когда же наконец появилась, то двигалась очень осторожно, а садясь или вставая, каждый раз постанывала. Лицо Фил не тронул, зато все тело превратил в сплошной кровоподтек.
Энджи две недели со мной не разговаривала. Две недели – это большой срок.
Сейчас она смотрела в окно, а я – на нее. Смотрел и недоумевал – опять же далеко не в первый раз, – почему такая женщина, как Энджи, женщина, которая никому не позволяет вытирать о себя ноги, женщина, которая двумя пулями уладила тяжкую тяжбу с неким Бобби Ройсом, отвергшим наши учтивые просьбы вернуть залог поручителю, – так вот, почему такая женщина разрешает мужу подобным образом с собой обращаться? Бобби Ройс уже не встал с земли, и я часто прикидывал, когда придет черед Фила. Пока не пришел.
А ответ на вопрос «почему?» звучит в мягком, усталом голосе, появляющемся у Энджи, как только речь заходит о нем. Она любит его, вот и все, ясней некуда. Надо полагать, что-то в его душе еще не до конца погасло и порою еще проявляется, когда они остаются наедине, должно быть, еще посверкивают в нем искры какой-то доброты – а уж для нее они сияют ярче чаши святого Грааля. Мне они не видны, и уже никогда не будут видны, но, вероятно, они есть. Иначе объяснить то, что происходит, ни мне, ни всем, кто знает Энджи, не под силу.
Она открыла окно и щелчком выбросила сигарету. Девчонка из низов общества – тут уж ничего не попишешь. Я ждал, что раздастся вскрик ученицы воскресной школы или, втащив свою тушу по лестнице, появится в дверях монашка с праведным гневом в очах и дымящимся окурком в руках. Не последовало ни того ни другого. Энджи отвернулась от окна, и летняя прохлада заполнила комнату смешанным ароматом выхлопных газов, свободы и сирени, росшей на школьном дворе.
– Ну что, – спросила Энджи, откинувшись на стуле, – мы снова востребованы?