Торжество метафизики
— Ну да.
— Сиди тихо.
— Буду.
* * *Я быстро устраивался. Я из тех людей, которые нигде не пропадут. Я это много раз проверял. Ко мне люди идут, и я к ним. Само собой получается. Меня и в 20 лет уважали за что-то. Мне и самому неясно за что, потому что я порой вел себя как наивный идиот. Уже на третий день у меня появились хлебники Сашка Шитов и дядя Леша. И вечером я наелся с ними сала. Сашка Шитов был у них в 16-м председателем СКО. Беззубый, круглоголовый, с окурком в зубах, он был мной сагитирован в писатели и уже на четвертый день нашего знакомства стал писать книгу, как он служил в армии. В зеленой тетрадке из двенадцати листов. Дядя Леша тоже беззубый, часть зубов гнилая, спокойный, семейный, отец четырех детей, в засаленной куртке. Его дом в поселке находился километрах в двадцати. Такие мы все нестандартные собрались хлебники. Всем нам было выгодно жить вместе. У меня был чай, а у них сало. Хлеб мы сберегли из столовой. Помню блаженный вкус сала. И конфетки с чаем. Господи, человек, если у него все отнять, может быть счастлив прозрачным удлиненным кусочком розового сала! И конфеткой. Если подумать, это мягкие такие, ангельские субстанции среди жестких душ и простых черных одежд: сало и конфетка.
Оба моих хлебника в 16-м отряде были позитивные существа, вечно улыбающиеся беззубыми ртами. Может быть, от них я подхватил пародонтоз, с ним и вышел из колонии. Но все равно ребята эти оставили по себе у меня радужные воспоминания.
Правда, долго наша дружба не продлилась. Не судьба. Вскоре Шитова перевели в 8-й отряд, он давно просился в автомеханики, и вот место освободилось, но автомеханики все помещались в 8-м отряде, через забор от нас. Шитов сидел там за забором со своей зеленой тетрадкой и улыбался нам с дядей Лешей. А потом вдруг получилось так, что администрации пришлось переводить меня обратно в 13-й отряд.
X
Вот как это случилось — этот обратный перевод. Секреты в России удерживать трудно. Мы узнали, что к нам едет целая европейская комиссия. Зэки, в частности Лешка Лещ, сказали, что вряд ли они придут к нам в 16-й отряд. Обычно они всегда приходят в 13-й, лучший. А мы убогие.
В то утро Лешка дал мне прочитать письмо. Я спустился в локалку перед зарядкой. Лещ уже сидел на корточках у стены, по утрам в конце мая на этой стороне барака было отчаянно ветрено и холодно. В то время как у счастливчиков из 13-го, при воспоминании о них я блаженно вздохнул, царило безветрие, и потому было гораздо теплее. И их локалка была больше и озарялась солнцем! Так вот, Лешка сидел, окурок в зубах, вид отчаянный какой-то. Ему оставалось четыре дня до освобождения. Рядом с ним сидели еще два пацана и смотрели на Лешку. Я присел рядом с ними. Лешка улыбался. Потом вытащил из нагрудного кармана куртки квадратик бумаги в клетку.
— Вот письмо от любимой получил, прочти, Эдик.
Я развернул квадратик. Женский крупный почерк, красивые буквы. «Здравствуй, Леша! Пишу тебе и не могу иначе… У меня есть парень, и я люблю его. Это случилось уже давно. Но я так и не решилась тебе сообщить, продолжала врать, чтобы не делать тебе больно. Я уезжаю, не ищи меня и не пытайся меня найти. Так будет лучше для тебя. Прощай. Елена».
Я свернул листок по его складкам и отдал Лешке. «Не дождалась!» — сказал я, чтобы что-то сказать. Подул вдруг холодным порывом ветер.
Лешка улыбался, защищаясь этой улыбкой от нас, от лагеря, да и вообще от всей жизни. Дело в том, что она приезжала к нему на свидания, она и жила где-то рядом на северо-востоке. Лешка показывал, в каком направлении он намеревался идти туда пешком. Как-то, я помню, полтора часа он подробно говорил, по каким улицам пройдет, называл их. Он говорил, что Елена девушка красивая, мрачная, опытная и недоверчивая. Что у него была с ней страстная любовь, ради нее он и жену свою бросил. Вот и прошел мимо кирпичного завода, повернул направо! Мимо продовольственного магазина, в котором намеревался купить бутылку портвейна! Лешка сидел, тянул, сжимая ногтями, крошечный окурок и улыбался от боли.
— Надо же, — сказал я. — Сколько живу, женщины не перестают меня удивлять…
— Письма красивые такие писала, — сказал Лешка.
За исключением двух отсутствующих зубов, но зубы у всех в лагере плохие, Лешка был высокий, энергичный, расторопный, развитой парень без изъянов. В 16-м отряде он был и писарем, и художником, рисовал нам всем бирки и оформлял стенгазету. В лагере не было ясно, какой он во хмелю, но он мне божился, что пьет умеренно, даже мало. За четыре дня сообщила! В лагере все скученно, чужие несчастья видны. Сидел на ветру Леха, синий от холода и чувств. Ему и идти-то, кроме этой Елены, было некуда, он сирота, а от жены из-за этой Елены он ушел еще до ареста. Он уже и чуб стал отпускать. Если у тебя подходит срок освобождения, это разрешается, такой себе полубокс. Кому теперь этот чуб нужен! И сегодня у меня Лещ перед глазами стоит, сидит, точнее, с окурком. И мы вокруг молчаливые.
Мы сходили на зарядку. Потом в столовую. Я пошел в ПВО и стал писать дурной протокол. Этапные, которых стало больше, забитые и робкие, вытирали пальцами пыль, поливали растения. Появился Лещ.
— Эдуард, тебя на промку вызвали, — сказал он абсолютно непонимающим голосом.
— Чего? — спросил я. — Я пенсионер, какая промка… Ко мне вчера из особого отдела приходили, документы на пенсию заполнять принесли.
— Иди к завхозу, разберись, — посоветовал Лешка. И пошел со мной, добрый человек.
«Как сто аллигаторов злой», я постучался к Горбунку. Лешка за моим плечом. Вошли.
— Меня на промку выкликнули, — сказал я, — ошибка, я думаю. Я не пойду.
— Да, я знаю. Хуйня какая-то… — Горбунок был расстроен. Ему эти непонятки были не нужны.
— Вообще-то, нарядчик записывает людей на промку. Старший нарядчик — один из главных бугров колонии. Ошибаться он не имеет права, — сказал Лешка.
— Да, если выписали, значит, думали. Ты ж не простой лох, не за проволоку сидишь… — сказал Горбунок.
— Сходи, завхоз, к нарядчику, узнай, в чем дело, — сказал Лешка. Со двора раздались трубы и литавры и марш «Прощание славянки».
— Некогда уже идти. Сейчас строиться будем, — пробурчал Горбунок.
— Не пойду, — сказал я. — По закону я достиг пенсионного возраста еще 22 февраля. Сейчас май. Голодовку объявлю или вены вскрою.
— И всех нас подставишь, — сказал Горбунок.
— Позвони оперативному дежурному, — посоветовал Лешка.
Горбунок вышел. Телефон у нас находился в коридоре у лестницы, ведущей вниз. Его сторожил дежурный отряда. Я и Лешка пошли за Горбунком.
— Я по поводу Савенко, — сказал Горбунок в трубку. — Его на промку вписали, а он по закону уже пенсионного возраста. Что делать?
Некоторое время он молчал, слушая.
— Не хочет он идти, вот как он себя ведет, — ответил он кому-то. — Голодовку, говорит, объявит… — Там что-то ему ответили такое, что он стал оправдываться. — Да не я же это говорю, это он говорит… Ясно, понятно. Сказали подойти к ним, там разберутся. Пошли!
— Иди, Эдуард! — посоветовал Лешка. — Объяснись с ними.
Горбунок вывел меня за калитку вместе с несколькими десятками наших зэков, среди которых я заметил и этапных: Эйснера и хохла. Вот Лукьянова не было, потому что краснобирочных на промку не выводят. Мы выждали момент и вклинились в колонны шагающих на трудовые подвиги заключенных. Музыка, майский воздух, синее небо, ветер. Как на демонстрации, шагаем под барабаны, литавры, трубы. Сейчас погуляем и пойдем к столу, а там салат оливье, шпроты, портвейн — все удовольствия праздничной советской цивилизации. У здания оперативного дежурного Горбунок вытащил меня из строя и поставил у стены рядом с двумя незнакомыми мне зэками, очевидно, также ожидавшими решения своей судьбы.
— Стой здесь, я сейчас все выясню.
Некоторое время он отсутствовал. Мимо меня, заворачивая налево в ворота, ведущие на промзону, шагали шеренги заключенных. Кепи, черные вылинявшие костюмчики, просто статисты из фильма по роману Оруэлла «1984 год». И советские песни. О Москве вдруг.