Допплер
Не удержался от участия в общем параде-алле и Дюссельдорф. Он приходит сюда на лыжах несколько раз в неделю и нередко остается на ночь. С тех пор как во «Всей Норвегии» показали репортаж о нем, Дюссельдорфа мучает подозрение, что он продал себя слишком дешево. Он чувствует, что жизнь его более сложна и менее однозначна, чем предстала в пятиминутном репортаже. «Всей Норвегии» не удалось копнуть глубоко. У них получился рассказ о создателе макета, а не о сыне, выросшем без отца. Такой стандартный, в духе «Всей Норвегии» репортаж скорее про несколько необычное хобби, чем про самого человека.
Бедный Дюссельдорф. Мне искренне его жаль. У меня не хватает духу сказать ему, что мне хочется побыть одному. Я даю ему коврик и шерстяное одеяло и сижу далеко за полночь, слушая его рассказы. Сам я тоже высказываюсь. Можно сказать, мы обмениваемся опытом. Опытом того, каково быть нами. Он для меня — самое близкое подобие друга, хотя лучше б его здесь не видеть.
А если к нам еще присоединяется и господин консерватор, то вечер приобретает особую пикантность. Наш господин взахлеб поет о своем фестивале примирения, мы прозрачно намекаем, что нам это абсолютно безразлично. Поезд ушел, говорю я. И пусть приверженцы разных религий и дальше друг друга гнобят, преследуют и взрывают. Расслабься и подумай о чем-нибудь другом. Но господин консерватор живет идеей братания, его рвение сравнимо разве что с преданностью моей дочери Толкиену. Он одержим мыслью взять реванш. Он жил по-дурацки, скользил по поверхности, а теперь должен впечататься мордой в дно, чтобы все исправить.
Потом мы играем в лото. Грегус засыпает у края саамской палатки, у входа лежат, спутавшись в клубок, Бонго и собака господина консерватора, а мы с ее хозяином и Дюссельдорфом играем при свете костра в лото с животными. Я чувствую себя вожатым скаутов.
К слову говоря, Бонго и эта псина женихаются вовсю. Они неразлучны, всюду ходят парочкой и, есть у меня чувство, хотят завести ребенка. Судя по виду Бонго, он влюблен без памяти и витает где-то на седьмом небе, так что у меня просто язык не поворачивается объяснить ему, что его подружка — собака, а вовсе не лосиной породы.
Среди всей этой кутерьмы работа над тотемным столбом мало-помалу продвигается вперед. Мы дошли до рук отца. Их нужно вырезать и приставить к телу. Я даже в общих чертах незнаком с этой техникой и вынужден несколько раз все переделывать, пока мне удается добиться отдаленного сходства и мой отец обретает коротенькие, смахивающие на крылышки ручки, из-за своей явной бесполезности только для тотемного столба и пригодные. Как и вся его жизнь, думаю я. От отца, как и от большинства из нас, пользы не было никакой, так что тотемный столб представит его в самом, возможно, выигрышном свете. Здесь я перед его непрактичностью преклоняюсь. Это ей я ставлю монумент.
Дюссельдорфа, и так пребывавшего в расстройстве, окончательно доконал звонок отца исполнителя гимнов. Он пригрозил заявить в полицию, если Дюссельдорф еще хоть раз позвонит мальчику. О поездке на кораблике ему лучше забыть и никогда не вспоминать. Об этом и речи не может быть. Размечтался, старая скотина, кричал возмущенный отец. Ты и мой сын в тесной каюте, вдвоем, а кругом лишь высокие горы да глубокие фьорды. Дюссельдорфу не удастся вставить ни слова, к нам после этой беседы он приползает растоптанный и раздавленный.
— Мир дышит злобой, — говорю я, — раз в нем человека искреннего, с благими порывами с ходу объявляют извращенцем, и не дают оправдаться, и не верят в невинное дружеское расположение, а отчего-то подозревают всякую гадость. Так быть не должно.
— Не должно, — отвечает Дюссельдорф, — но есть.
— Да уж, — говорю я. — Человек человека съест и не заметит.
— К чему это ты? — спрашивает Дюссельдорф.
— Сам не знаю, — отвечаю я. — А что? Мне кажется, в самую точку.
Дюссельдорф кивает и тихо себе под нос повторяет мои слова.
— Ты прав, — сообщает он. — В точку.
Господин консерватор стремится во всем походить на меня. Он, наверно, не замечает сам, но некая мощная внутренняя сила желает вылепить из него — второго меня. Как это ни смешно, он тоже взялся рубить тотемный столб. Плюс этой затеи в том, что я стал реже его видеть. Слышу только стук топора. Видно, он сходил домой за инструментом. Боюсь, придется мне еще одолжаться у него, это все же не так мучительно, как по ночам с помощью отмычки проникать на виллы других господ консерваторов и обшаривать их гаражи и мастерские. Но что его затея отдает сентиментальщиной — изъян, и непоправимый.
— Что за сопли, — говорю я.
— Лес общий, — отвечает он.
— Об этом мы не спорим, — говорю я. — Но как тебе не совестно, разве можно так обезьянничать? К чему этот жалкий пафос? Ты же не думаешь, будто идея со столбом пришла тебе в голову просто так, сама по себе?
— Ты делаешь тотем в память своего отца, насколько я понимаю, — заявляет он, — а у меня будет столб мира. Что тут общего? Мой столб будет напоминать людям разных вероисповеданий, что давно пора начать слушать и слышать друг друга.
— Пользуйся, не жалко, — говорю я.
Еще господин консерватор стал намекать на то, что ему нужен лось. Желательно лосенок. И желательно такой, как Бонго. Господин даже спрашивал, не может ли он купить его. Ага, держи карман шире! Такие Бонго не покупаются и не продаются. Короче, я посоветовал настырному господину подавиться его вонючими деньгами, но он не унялся, сперва удвоил цену, потом и вовсе утроил, искушал всячески. И доторговался до семидесяти тысяч. Вроде как это цена Бонго. Я, конечно, отказался, и с тех пор он глаз не кажет. Обиделся, похоже. Привык, что его деньги открывают перед ним все двери, а когда из-за них дверь раз — и захлопнулась перед самым его носом, он решил, что мир неизвестно отчего ополчился против него.
Чем дальше, тем меньше мой лес подходит мне для жизни. Надо уходить. Но я не могу тронуться с места, пока не поставлю столб. Не отказываться же от воздаяния славы отцу потому только, что вокруг снуют прозревшие правые консерваторы и прочие отвлекающие от дела граждане. Стиснув зубы, но доведу работу до конца. А там сложу вещички и поминай как звали, никто и охнуть не успеет. Я вкалываю как проклятый. Удлинил рабочий день вдвое. Грегус силится не отстать, но в его возрасте спят вдвое больше, чем в моем. Пока он спит, я и делаю основную работу. Но когда он бодрствует, мы — несмотря ни на что — отлично проводим время. Беседуем о самых разных вещах. Честно говоря, парень хват на всё: и разговор поддержать, и топором помахать. Он на самом деле молодец. Но я его не захваливаю, сдерживаю себя, так, могу иногда потрепать по плечу или волосы взъерошить. Важно, чтоб он чувствовал, что отец им доволен. Тем более тут мне душой кривить не приходится. Он едва ли не лучшее из всего, к созданию чего я был причастен, и если парня минует синдром отличника, у него есть все шансы состояться. По-хорошему, мне бы, конечно, оставить его у себя в лесу, потому как дома с матушкой, сестрицей и прочими гражданами он неминуемо соскользнет на дорожку примерности и идеальности. А тут я бы служил противовесом. Это ему как воздух необходимо. Вот я и решаю эту задачку, постоянно взвешиваю «за» и «против». Душа просит одиночества, но на другой-то чаше — благо Грегуса. Пока ничего не придумал.
А дни идут. Мы стесываем со ствола килограммы древесины. Щепки летят во все стороны, раскинулись ковром по снегу, ковром накрывшим всю землю. Ого! Ковер на ковре. Пора стихи писать.
Однажды (как я потом сообразил, это было воскресенье) мимо проходит на лыжах мой шурин. Он застает меня, Грегуса и Дюссельдорфа за работой. Я рублю, а помощники мои шлифуют столб напильником и наждачной бумагой. С другой стороны опушки доносится размеренный стук топора господина консерватора. Отличная команда подобралась, говорит шурин, хорошо, что тебе теперь не так одиноко. Потом он рассказывает, что прекрасно прогулялся сегодня, заглянул на несколько дач и может лично засвидетельствовать: все больше горожан стараются выбираться на природу. Кстати; говорит он, чуть не забыл: твоя жена ожидает вас с Грегусом домой к середине мая, к пятнадцатому то есть числу. Тогда ей рожать, и самое время заканчивать эту затянувшуюся шутку, говорит мой разлюбезный шурин. Его сестра не из тех, на ком можно сперва жениться, а потом раз — сбежать когда вздумается. С чьими-то сестрами так, может, и позволительно обращаться, но с его сестрой — нет.