Украденный Христос
Феликс поднялся и прошел в гостиную, обставленную в итальянском стиле. Кое-что из мебели и декора принадлежало эпохе Возрождения, кое-что было первоклассной подделкой двадцатых годов. Над белыми арками высоких окон свисали бархатные графитно-серые шторы, перехваченные шнуром с кистями. Пол был покрыт терракотовыми плитками восемнадцатого века. Родителям комната напоминала Италию, Феликсу – церковь, поэтому он тоже ее любил.
Пытаясь немного освежить гостиную, Франческа постелила на пол серый коврик, поменяла строгие кушетки и стулья на красные с золотым и черным диваны и мягкие однотонные кресла. Стало уютнее, хотя и менее возвышенно.
На одной из стен висел подлинник Модильяни, один из его редких пейзажей с вытянутыми деревьями. Над камином красовалась копия его же портрета Полетты Журден с характерной «лебединой» шеей. За ней располагался сейф.
Феликс отодвинул картину и набрал комбинацию цифр. Открыв дверцу, он с удивлением обнаружил внутри свой дневник, но куда больше заинтересовала его резная шкатулка, которой он никогда прежде не видел. Она была сделана из древесины грецкого ореха, местами оклеена ореховым шпоном. Резьба на крышке изображала цветы колокольчиков, повторяя узор венецианской столешницы в спальне для гостей. Видимо, Франческа оставила шкатулку для него.
День был теплым, однако Феликс растопил камин. Пил он редко, тем более – по утрам (а ведь еще не пробило одиннадцати), но все же налил себе бренди, прежде чем сесть на диван.
Найти в шкатулке письмо не составило труда. На конверте большими потускневшими буквами значилось: «Моему сыну Феликсу, сентябрь 1981». Следовательно, написано оно было за год до того, как его родители погибли в автокатастрофе, возвращаясь с выпускного бала сестры.
При виде отцовского почерка его чувства снова пошли вразброд.
«Дорогой сын.
Не знаю, когда попадет к тебе это письмо – сразу ли после моей смерти, или спустя много лет, и кто передаст его – мама или тетя Энея. Если ты вдруг наткнешься на него, пока я жив,– прошу, отложи чтение до поры, когда меня не станет. Мне не хотелось бы снова обсуждать вещи, о которых пойдет речь, хотя ты и вправе узнать о них.
Стоит ли рассказать все сестре и когда лучше это сделать – решать тебе.
Итак, вот она, моя история, о которой я предпочел бы не вспоминать.
Мы с твоей матерью, как ты знаешь, родились и выросли в Италии. Тем не менее я утаил от вас кое-какие подробности, о чем тебя, должно быть, уже известили. Мы происходим вовсе не из маленького городка, разрушенного бомбардировками. Наш дом стоял на набережной реки По в самом Турине, прямо над церковью Богородицы. Быть может, его чугунные врата сохранились до сих пор. В этом доме сменилось пять поколений выходцев из рода Фубини – такова наша настоящая фамилия. Мы не католики, а иудеи. Прилагаю имена немногих оставшихся родственников. Захочешь с ними связаться, сначала езжай к моему брату Симону, если он еще жив.
Должен признать, милый Феликс, что я не стыжусь своей лжи, хотя мысль о том, сколько боли она может тебе причинить, разрывает мне сердце».
Доктор оторвался от письма и посмотрел на копию Модильяни, висящую над камином, а потом – на пейзаж на противоположной стене. Ему захотелось убрать портрет женщины с длинной шеей, в котором он вдруг увидел самого себя – фальшивого христианина, сидящего перед фальшивым Модильяни.
Он вернулся к письму.
«Я очень хочу, чтобы ты меня понял.
Прежде всего, твоя настоящая семья заслуживает того, чтобы ею гордиться. Фубини принесли родине немало добра. С нашей помощью открывались новые школы и больницы для бедных. Страховой бизнес семьи все еще существует; контора "Ассикурационе ди Фубинис" стоит у самого променада, где туринцы так любили прогуливаться в довоенное время. И, хотя я не разговаривал с твоим дядей Симоном уже сорок лет, он исправно кладет четверть дохода на наш банковский счет.
Почему я его бросил, бежал из Италии, забыл нашу веру? Да, евреи обосновались в Италии еще до прихода римлян, а Фубини веками жили в Турине. Однако никто из них не предвидел Освенцима.
Мы, итальянцы, славим любовь и семью, презираем тиранов, то и дело являющих миру свои мерзкие рожи. Мы ценим честь и уважение, зато правила и формальности – не для нас. Как ты сам выразился после первой поездки в Турин: "В Италии красный свет на перекрестках – всего лишь намек, не более". Нашу родину много раз завоевывали, и каждый оккупант устанавливал в ней свои правила, так что их попрание стало всенародным досугом. И этим-то людям Гитлер хотел привить антисемитизм – людям, которые запросто входят туда, где написано "Опасная зона"!
Когда в 1938 году был обнародован "Расовый манифест", мы с твоей мамой лишь недавно полюбили друг друга. Наши семьи благословили нас, однако свадьба прошла вовсе не так, как мы надеялись. Друзья-христиане боялись, что их увидят у входа в главную туринскую синагогу. Поздравления и подарки они приносили нам позже, украдкой.
Благодаря таким людям большая часть еврейской общины воспринимала ограничения спокойно, надеясь, что когда-нибудь их отменят. Но, как ты знаешь, я привык готовиться к худшему. У меня были связи в Европе – друзья по университету, старые клиенты. Я кое-что слышал, в отличие от остальных. Ко всему меня коробило от того, что я был не вправе лечить пациентов, которые нуждались в моей помощи. Многие приходили и начинали отшучиваться: "Я пришел к тебе по дружбе, а не лечиться. Не взглянешь ли на мое плечо, пока я здесь? Я не буду платить, раз это запрещено, просто забуду у тебя немного денег".
Большинство итальянцев такие. Они не только плевали на Муссолини и Гитлера, но и храбро отстаивали то, что считали правильным. Некоторые шли на уступки, становились предателями – куда же без этого. Но в основном было по-другому. Так что итальянского народа я не боялся. Я боялся его правительства.
Здесь, Феликс, я перехожу к самому страшному, однако позволь мне сделать небольшое отступление. Сначала я расскажу тебе о твоих радостях.
Загляни в коричневый конверт, который я оставил, и ты увидишь там фотографию. Прекрасная девушка и не самый неказистый юнец стоят перед маленькой желтой виллой под аркой, увитой розами. Они смотрят друг на друга и не видят ни солнца, ни птиц, ни роз, ни чудесного озера позади; они видят только друг друга».
Феликс нахмурился. У них не было ни одного старого снимка, отец говорил, что все погибло под бомбами. Но вот он открыл конверт и нашел пожелтевшую карточку. Родителей Феликс узнал сразу: такие молодые, казалось, куда им еще думать о свадьбе! Отец был в ермолке, мать – в накинутом на плечи кружевном шарфе. За ними виднелась вилла, выстроенная под старину на каком-то отдаленном побережье. Фото было черно-белым, но Феликс отчетливо представил себе желтый цвет штукатурки, каким описал его отец. У виллы были арочные окна, черепичная крыша с широкими скатами и балкончик над дверью, опирающийся на две спиральные колонны.
Зазвонил телефон. Феликс переждал, пока тот не уймется, и вернулся к письму.
«Глядя на фотографию, сын, ты поймешь, в кого пошел лицом. Длинные ресницы, густые темные волосы и светлая кожа достались тебе от матери. Твоя сестра больше похожа на меня: симпатичная, но более смуглая и не такая тонкая в кости. Снимок был сделан во время нашего медового месяца. Мы провели его на вилле, про которую я уже говорил,– в двух километрах от Ароны. Наши семьи купили ее нам в подарок. Я так и не выяснил, уцелела ли она. Если нет – невелика потеря в сравнении с тем, что мы вынесли в годы войны. Тем не менее я предпочел бы не знать, если танк или бомба разрушили то замечательное место, где мы с твоей матерью впервые зажили как муж и жена.
В нашем имении был небольшой домик на сваях у самого озера. Твоя мама любила его широкую, нависающую над водой террасу. В тот счастливый год мы часто спали на ней под открытым небом, а порой жгли костры или пускались на лодке в плавание из нашей маленькой гавани – полюбоваться звездами. Когда я решил возобновить практику, твоя мать всякий раз уговаривала не задерживаться в Турине, поэтому я старался приезжать к ней под любым предлогом. От частых разъездов моя подпольная работа пошла вкривь и вкось. Маме город не нравился, ей хотелось всегда жить на озере. К тому времени она научилась отлично плавать и ходить под парусом. Розы, которые ты видел на фотографии, посажены ее рукой в надежде, что вилла когда-нибудь станет нашим домом.
Здесь, у озера, у этих роз, она понесла моего сына».