Мейстер Леонгард
Часы показывают полночь. Садовник еще не вернулся, неопределенное предчувствие грозящего несчастья тяжело тяготеет над челядью; все сидят, сбившись вместе, на кухне, рассказывают Друг другу страшные истории про загадочные исчезновения людей, которые затем превращаются в вампиров, разрывают могилы и питаются трупами.
Проходят дни и недели: нет никакого следа графини; Леонгарду предлагают заказать мессу за спасение ее души, но он резко отказывается это сделать.
Из капеллы все выносят – там остается лишь резной золоченый аналой, у которого он проводит целые часы, погрузившись в думы; он не выносит, чтобы кто-нибудь другой входил в это помещение. Говорят, что заглянув в замочную скважину, можно часто видеть, как он припадает ухом к полу, словно стараясь что-то расслышать в склепе.
По ночам Сабина спит в его постели, они не скрывают вовсе, что живут как муж и жена.
Слухи о таинственном убийстве доходят до деревни, не хотят умолкнуть, а распространяются все дальше и дальше; наконец, однажды приезжает в желтой почтовой карете, тонкий, словно веретено, магистратский писец в парике, Леонгард запирается с ним на долгое время; он уезжает, проходят месяцы, о нем больше ничего не слышно, но все же в замке без конца ходят зловещие слухи.
Никто не сомневается в смерти графини, но она живет, как невидимый призрак, и все чувствуют ее зловещее присутствие.
Сабину встречают мрачными взглядами, приписывают ей какую-то вину во всем случившемся и внезапно обрывают разговор, когда появляется молодой граф.
Леонгард видит все, что происходит, но принимает равнодушный вид и обращается со всеми с отталкивающе-надменным высокомерием.
В доме все идет по старому; ползучие растения поднимаются по стенам, мыши, крысы и совы гнездятся в комнатах, крыша продырявливается и открывшиеся балки превращаются в пыль и труху.
Лишь в библиотеке царит некоторый порядок, но книги почти обратились в прах из-за дождевой сырости и их едва можно читать.
Леонгард сидит целыми днями над старинными фолиантами, терпеливо старается разгадать полустершиеся страницы, на которых встречаются случайно брошенные заметки его отца; Сабина всегда должна сидеть рядом с ним. Когда она удаляется, им овладевает дикая тревога, даже в капеллу он не ходит больше без нее; они никогда не говорят друг с другом, лишь ночью, лежа рядом с ней, он покоряется находящему на него безумию и память его выплевывает в спутанных, бесконечных, торопливых фразах все извлеченное им за день из книг; он хорошо чувствует, почему так должен делать – все это лишь отчаянная борьба его мозга, который весь целиком противится, дабы не дать появиться в темноте ужасающему образу убитой матери, стремление звуком собственных слов заглушить отвратительный, грохочущий треск подъемной двери, снова и снова врывающийся ему в уши; Сабина слушает его с застывшей неподвижностью, не прерывает ни единым звуком, но он чувствует, что она не поднимает ничего из сказанного им, он читает в пустом взгляде ее глаз, устремленных постоянно на одну и ту же далекую точку, о чем она принуждена постоянно думать.
Ее пальцы отвечают на пожатие его руки по прошествии долгого ряда минут, не вызывая в сердце ответного эха; он старается погрузить себя и ее в водоворот страсти, дабы вернуться к дням, предшествовавшим всему происшедшему, и сделать их исходной точкой нового бытия. Сабина отвечает на его объятия словно в глубокой дремоте и он трепещет перед ее зачавшим тестом, в котором ребенок, свидетель убийства, тянется к жизни.
Сон его тяжел, как свинец, и без видений, но, несмотря на это, не дает ему забыться; это погружение в безграничное одиночество, в котором исчезают от взора даже картины ужаса и остается лишь чувство удушающей муки – внезапное потемнение чувств, которое испытывает человек, с закрытыми глазами ожидающий при следующем биении сердца смертельного удара секиры палача.
Каждое утро, проснувшись, Леонгард хочет воспрянуть, разбить темницу мучительных воспоминаний, припоминает слова отца о нахождении внутри себя твердой точки опоры – но тут взгляд его падает на Сабину, он видит, как она силится улыбнуться, как губы ее судорожно искривляются – и снова начинается дикое бегство от самого себя.
Он хочет создать другую обстановку, отказывает слугам и оставляет только старого садовника с его женой: подстерегающее одиночество становится еще глубже, призрак прошлого оживает все более и более.
Леонгарда делают несчастным не угрызения совести, не сознание виновности в убийстве – он ни на одну секунду не чувствует раскаяния: ненависть к матери так же чудовищно велика в нем, как и в день смерти отца, но его терзает до безумия чувство того, что теперь она присутствует, как невидимая сила, стоит между ними Сабиной словно бесформенная тень, с которой он не может совладать, что он постоянно ощущает на себе взгляд ее ужасных глаз и должен влачить в себе самом воспоминание о сцене в капелле, как вечно гноящуюся рану.
Он не верит, что мертвецы могут снова появляться на земле, но ежедневно на себе самом и на Сабине крепко утверждается в том, что они продолжают жить и без телесной оболочки, еще более ужасным образом, как сатанинское влияние, против которого не помогают ни двери, ни задвижки, ни проклятия, ни молитвы. Каждый предмет в доме пробуждает в нем воспоминание о матери, ни одна вещь не ускользнула от ее прикосновения, которое ежечасно рождает в нем ее образ; складки занавесей, жилки стенных панелей, измятое белье, черты и пятна на плитах – все, на что он ни взглянет, складывается в се лицо; схожесть с ее чертами прыгает на него из зеркала, как гадюка, заставляет сердце его холодеть и глухо биться от страха: может случиться невозможное и его лицо внезапно превратится в ее – пристанет к нему, как страшное наследство, до конца жизни.
Воздух полон ее удушающего таинственного присутствия; треск в половицах походит на шум ее шагов, ее не изгоняют ни холод, ни жара – пусть на дворе осень, холодный, ясный, зимний день; теплый, страстный, весенний ветер – все касается лишь поверхности – ее не может затронуть ни одно время года, никакая внешняя перемена – она беспрерывно борется за воплощение, за все более ясное проявление, за принятие постоянной формы.
Леонгард чувствует давящее его, словно скала, внутреннее убеждение, что однажды ей удастся достигнуть своей цели, если он и не может никак придумать, каким именно путем она придет к этому.
Он понимает, что только в собственном сердце может еще найти помощь, так как внешний мир – в союзе с нею. Но посев, некогда посеянный в него отцом, по-видимому, увял, краткое мгновение искупленности и мира, пережитое тогда, не хочет возвратиться; как он ни старается воскресить его, в нем пробуждаются лишь нелепые, пустые впечатления, похожие на искусственные цветы, без благоухания, на безобразных проволочных стебельках.
Он стремится вдохнуть в них жизнь, читая книги, которые должны создать духовную связь между ним и его отцом, но они не вызывают в нем никакого отзвука и остаются лабиринтом понятий.
В его руки попадают странные вещи, когда он вместе в дряхлым садовником роется в груде фолиантов: пергаменты с шифрованным текстом, картины, изображающие козла с золотым, бородатым лицом и сатанинскими рогами у висков, стоящих перед ним рыцарей в белых мантиях, с молитвенно сложенными руками, с крестами на груди, но не из дерева, а из четырех бегущих, согнутых в коленях под прямым углом, человеческих ног – сатанинскими крестами тамплиеров, как неохотно говорит ему садовник – затем маленький, выцветший портрет старомодно одетой матроны, судя по надписи внизу, вышитой разноцветным бисером – его бабушки – с двумя детьми на коленях, девочкой и мальчиком, черты которых ему страшно знакомы, так что он долгое время не может оторвать от них взгляда и в нем пробуждается смутное ощущение, что это должны быть его родители, несмотря на то, что они, очевидно, брат и сестра.
Внезапная тревога в лице старика, боязнь, с которой он избегает его взгляда, упорно отмалчиваясь на все вопросы относительно обоих детей, усиливает в нем подозрение в том, что ему удалось напасть на след лично его касающейся тайны.