Андеграунд, или Герой нашего времени
— Пойми! — кричал Михаил. — Тетелин пояснил нам так наглядно! Ведь я тоже укорачиваю свою жизнь. (Вероятно, пьянством.) Ты тоже — укорачиваешь свою. (Чем?) Каждый человек сидит с ножницами и стрижет, стрижет, стрижет брюки. А знаешь, почему? А потому что на фиг человеку некая бесконечная жизнь? В этом и мысль: жизнь человеку нужна по его собственному размеру!
Мысль как мысль: сообщение о духовных ценностях.
Михаил возликовал:
— Ага! Ты согласился, согласился! В этом маленьком плебее и подражателе билась великая и несамоочевидная мысль!.. Когда он с инфарктом сполз с постели и взялся за ножницы — он знал, что делал! Его навязчивая подспудная идея в том и состояла, что один человек умирает обидно рано, а другой, напротив, явно зажился и коптит небо. Разве нет?.. Пойми: у человека есть свой размер жизни, как свой размер пиджака и ботинок.
— И брюк.
— Именно!..
У Михаила относительно меня тоже имелась навязчивая подспудная идея: женщины (а именно женщины-хозяйки, с бытовым приглядом) должны оставить мой гений в покое. Их место там, вдалеке, говорил он, как бы отсылая их жестом в заволжскую ссылку.
Я смеялся, не мог его слов взять в толк, пока не сошелся со словно бы им напророченной Зинаидой Агаповной, чуть что заставлявшей меня красить гаражи и заборы. Но главная из бед, считал Михаил, в том, что я у нее поселился. Это — преступление. Он устраивал Зинаиде сцены. «Вы высасываете из него соки. Да, да. Не имеете права...», — говорил Михаил, сидя за столом, положив ногу на ногу и помешивая ложечкой кофе, который она ему (как моему другу) сварила. Зинаида смеялась: «Да мне он нравится!» — «А мне нравится луна», — возразил Михаил. И угрожающе добавил, что напишет Зинаидиным сыновьям соответствующее ее поведению письмо (оба служили в армии).
Михаил позволял нам (мне с ней) общаться даже и в постели, пожалуйста! — но... но если, мол, будете жить врозь. Зинаида Агаповна пусть приходит. Пусть уберет, ублажит, накормит. Как приходящая она хороша, кто спорит.
—...Седой он уже! Пожалей же ты его, старая блядь, — говорил ей Михаил в сердцах. (Настаивал, — а мы с ней хохотали.)
— Ты тоже сив, а небось хочешь! — смеялась Зинаида.
— Тебя?!
— Меня!..
Было смешно, и тем смешнее, что Зинаида (себе на уме) тоже была с идеей. Мне удалось ей внушить, что Михаил в нее влюблен (по-тихому) и что все его разнузданные словеса от его затаенной мужской ревности. «Да ну?» — удивлялась она, краснея. «Знаю наверняка. Убежден в этом», — серьезничал я — Зинаида не верила. Не верила, однако с охотой поила его вкусным кофе, чего при ее некотором жлобстве никогда прежде не случалось.
Зинаида Агаповна к ночи ближе становилась косноязычна: то денег не надо, то вдруг повторяла все настойчивее, вот, мол, сколько другие люди берут «с жильца за харч»! Жилец или сожитель? — казалось, мы оба с ней пытались и не могли этой разницы понять. (Этику этой общажной разницы.) Зинаида краснела, смущалась при слове «сожитель», один раз от смущения зашлась кашлем, с хрипом крикнув мне:
— Да ударь же!
То есть по спине. Чтоб прокашлялась. Работала в швейной мастерской, надышалась, пыльное дело.
Тетелин начался, помнится, с того, что я кликнул его, подголадывающего, как раз к Зинаиде — просто позвал поесть.
Тетелин тогда только-только появился в общаге, одинокий, неработающий и плюс изгнанный за какую-то глупость из техникума. (Преподавал. Что он там мог преподавать, разве что фирменную жалкость!) Ну да, да, жалкий, ничтожный, и глаза как у кролика. Но он, появившийся на наших этажах, не был тогда противным. И его дурацкая мечта — твидовые брюки (они каждое утро висели на продажу в растворе палатки) — не казалась тогда дурацкой.
— У меня никогда не было таких брюк, — сказал. (Мы шли мимо. Брюки покачивал ветер.)
— Ну и что?
Он призадумался. Он, оказывается, мог глянуть со стороны.
— У меня не было таких брюк. А у вас никогда не было изданной книги.
Я засмеялся: смотри-ка, и куснуть можешь! молодец!
Первое время я его сколько-то пас, подкармливал и приводил с собой, как гостя, к людям в застолье — так сказать, ввел. А когда замаячила на восьмом этаже очередная квартира под присмотр, предложил его в сторожа. Так у Тетелина появились первые денежки и род занятий, не якорь, но уже якорек. Вместо благодарности (люди все-таки странны!) Тетелин стал шустрить: у меня же за спиной он пытался перехватить сторожимые мною квартиры. А для этого пришлось, разумеется, наговаривать шепотком на меня лишнее — так началось.
К концу года господин Тетелин окончательно эволюционировал в мелочного сторожа-крохобора, это бы ладно, мало ли где шелухи, но плюс ко всему — оформился в мое эхо. Он наговаривал на меня моими словами и с моей же, уже уцененной, интонацией — и даже не понимал, что он меня передразнивает! Подражал в голосе и в походке. И руки в карманы, сука, держал, как я. Я уже не мог его видеть шагающим в коридоре. (И не желал больше думать о нем, как о новейшем Акакии Акакиевиче.) Как тип Акакий для нас лишь предтип и классики в ХIХ рановато поставили на человечке точку, не угадав динамики его подражательного развития — не увидев (за петербургским туманом) столь скороспелый тщеславный изгибец. Мелкость желаний обернулась на историческом выходе мелкостью души. Недосмотрели маленького.
Когда маленький человек Тетелин отправился на небеса, вцепившись руками в свои плохо укороченные брюки, я, конечно, пожалел его. Как не пожалеть, кого сам опекал. Но лишь на миг. Помню порыв ветра (вдруг, со стороны высоких домов) — с ним, с ветром, и налетела жалость к Тетелину, жалость уже поздняя и почему так остро?.. Не сороковой ли день? — вот так странно подумалось мне. Подумалось спешно, как думается спохватившемуся пассажиру, хотя отправляющимся пассажиром как раз была (если была) его маленькая, увы, душа. То есть ей (его душе) уже прикрикнули с неба в положенный час. Мол, срок и время, пора! — От винта-ааа!.. На взле-оот! — И, повинуясь, жалкая и маленькая, она тотчас взлетела, случайно или, кто знает, не случайно колыхнув на меня плотный воздух.
Может, совестилась теперь на прощанье. Повиниться хотела?
Реакция (моя) была мгновенной и, кажется, не самой гуманной: еще и не сосчитав последние дни, вслед и вдогонку ей (ему) я крикнул — я как бы присвистнул: давай, давай! Мол, теперь уж чего, не задерживайся.
Когда я впервые привел Тетелина к Зинаиде, он был так голоден, что, поев, отключился: уснул сидя. Уронил голову на сытный стол. Спал. Правда, и еда в тот вечер была мощная.
— Тс-с! — говорил я ей, Зинаиде. — Тс-с, не буди!
Кавказский след
Стоя в засаде (у выхода метро), Веня бросался к идущим людям: «Который час?..» — потом у другого: «Который час?» — он отрывисто спрашивал и настойчиво, вызывающе. Словно бы требуя, чтобы люди дали ему во времени отчет. Таксисты его поколачивали. Зубы как раз и выбиты сытыми шоферами, к которым он приставал на стоянках с разговорами. (О Времени как таковом.) Я привел Веню, молчит, рта не открывает.
— Ндаа-а, — сказал лечащий врач, тут же углядев на лице моего брата появившийся шрам.
Привстав, врач протянул руку и быстрым умелым движением оттянул Вене верхнюю губу — посмотреть, осталась ли половина зубов (половина осталась, но не больше). В том году Вене особенно доставалось. Весь январь и февраль (замечательная морозная зима) Веня пытался работать в какой-то конторе, но с весной он уже опять таился в засадах у метро, возле троллейбуса, на стоянке такси.
Но и сейчас в больнице Венедикт Петрович, стоит забыться, часто-часто облизывает губы. «Язык, Веня», — подсказываю я, и брат прячет язык во рту. Мы медленно идем их коридором. «Зубы натирают», — объясняет он, немножко хитря и как бы перекладывая вину на свои искусственные челюсти; дешевые; они у него давно. Когда читаешь о психушках (или смотришь фильм), не покидает ощущение, что даже из простенького познавательного любопытства автор там не бывал. Ни разу. Все с чужих слов. Потому что есть примета, коридор отделения. (Хотя бы двадцать-тридцать шагов надо же по нему пройти.) А когда коридора нет, из кинухи в кинуху кочует некая абстрактная «палата номер шесть», где психи — это дебилы, рассуждающие, как профессора философии в легком подпитии. Чехов и был последним из русских авторов, кто видел стационарную психушку самолично. Остальные только повторяли, обслюнявив его честное знание, превратив уже и самого Чехова в сладенький леденец, который передают изо рта в рот. Их выдает мятный запах.