Стол, покрытый сукном и с графином посередине
Так удобно свалить на него, на них ответственность. (Я и свалю.) На ночь глядя мне нужен виноватый. Мать их так! — злоблюсь я на большевиков всех времен, хотя мне только и надо от них, чтобы на них лежал ответ за мои ночные страхи: и тогда я посплю. (Чуть-чуть поспать.) Я догадываюсь, что Нечаев и другие революционеры тоже не первоответчики, хотя они и довели дело до весьма высокой кондиции, — но кто же тогда?.. — но тогда я ищу и взыскую с нашей древней общины (больше не с кого; хотя бы это не трогать). Но что если суть спроса и ответа залегает еще глубже, чем община, уходя в темную первородную плазму человеческих отношений...
Во всяком случае я не помню себя до этого. Я, вероятно, не жил вне чувства вины. Очнувшийся, я все равно не помню себя до проделанного надо мной опыта, как не помнит человек слишком раннее детство. В моем преддетстве, в самой его глубине колышется, как вода, хаотическая бездна, смутная и темная (в нее уже не заглянуть, не увидеть). Оттуда, как из колодца, доходят до моего сегодняшнего сознания зыбкие смещения светотеней, темные блики и заодно глухой звук (как бы звук похрустыванья под чьими-то тихими шагами). Там все уже не для меня, не для моего ума и даже не для моего подсознания, и все же — это мое. Это «я». Это и есть «я» — и тихие звуки оттуда, как похрустывающие камешки моей невнятной вины. Всё, что я о себе знаю.
Вблизи реки Урал образовался залив, подковообразный и довольно вытянутый (но не старица, просто залив) — все это в детстве.
Там мы однажды нашли стол (взрослые дяди привезли его на грузовике для выездной гулянки — привезли, да и оставили). Стол валялся и помаленьку мокнул под дождями и вороньим пометом, пока мы, мальчишки, перевернув, не спустили его на воду как необычный четырехмачтовый корабль. Мы подгребали руками, и, забавное корыто, он плыл по заливу. Мы нашли также свалявшуюся скатерку (все с той же гулянки), из нее, конечно, сделали парус, а из ее обрывка, на одну из ножек впереди, — флаг, конечно же красный!.. Под красным флагом и под восторженные наши крики парусник-корыто двигался по заливу.
В непогоду и дождь уральские волны накатывали с реки на песчаную перегородку, так что глянцевая вода залива почти соединялась с рекой. (Промокшие, мы сидели в шалаше, а корабль-корыто плавал и кружил по заливу сам собой, и Вовик Рыжков опасливо сказал: «А не унесет его в реку?» — «Так это ж хорошо!» — закричали мы.) То есть воды не хватало самую чуть, чтобы мы смогли вытолкать перевернутый стол и пуститься по течению Урала. Парусник понесся бы вдаль, и все наши сны тогда были о том, как после ливня воды прибыло и нас выбросило в большое плавание.
7
ЖЕНЩИНА С ОБЫКНОВЕННОЙ ВНЕШНОСТЬЮ чем-то неуловимым похожа на учительницу средней школы. Единственный человек из судей, она иногда сидит с твоей стороны стола. Вероятно, опаздывает. Вероятно, из-за школьных или своих бытовых дел она частенько пропускает судилища, потому и место у нее как бы неопределенное. (Ей как бы недодали.) Говорит она с аффектацией, всегда со страдальческими и одновременно благородными нотами в голосе; взывает:
— Но где же справедливость! — повышает она поставленный учительский голос. — Требуя от него, не обязаны ли мы требовать справедливости и от самих себя...
Внутренняя осторожность (знание, что ей, сидящей с краю, могут не простить долгие рассуждения) не позволяет ей ссылаться на философскую сторону всякого (в том числе твоего) жизненного зигзага, но уж чувственную изнанку она выскажет. Факты несколько в тени — на острие ножа справедливость чувства.
И разумеется, ей особенно хочется, чтобы ее выступление оценил униженный, то есть тот, с кого спрашивают, то есть именно ты, — оценил чуткость и особую (женскую) справедливость ее слов. Чтобы после суда или после ее страстной речи (в перерыве) ты подошел к ней (или она сама подойдет) — и сказал: ваши слова были проникновенны, вы более других поняли мою боль.
В своих миражах (мираж — игра ее честной души) ей хочется, чтобы судилище длилось как можно дольше и чтобы после каждого ее выступления ты подходил к ней с чувством благодарности и сопричастности. Неважно, если ты, допустим, стар или некрасив — в миражах все поправимо. Ей хочется, чтобы вы сблизились. (Ей хочется, чтобы и посреди судилища были подлинные человеческие чувства, была страсть. В жизни так мало отпущено.)
Многократное человеческое общение с тобой в перерывах не мешает ей в конце разбирательства требовать сурового тебе наказания. Такой вот в ней перепад. Со страстью вникая в твое психосостояние, в твою жизнь, она давит на них (чтобы и они, рассевшиеся за столом, тебя и твою жизни понимали), но всего лишь одним часом позже, развернувшись на сто восемьдесят, она уже требует тебе наказания, уступая в суровости разве что СОЦИАЛЬНО ЯРОСТНОМУ и ПАРТИЙЦУ. Тут она особенно напоминает и лицом, и лексикой школьную учительницу, уже немолодую. Она горячо выступает в твою защиту, и одновременно она отвергает тебя (полагая, что этот перепад и даст почувствовать глубину ее выступления). Ее слова пронзительны и подчас глубоки.
Она никогда не признается, но, в сущности, если отбросить условности, ей хочется, чтобы она и судимый ею мужчина сблизились. (Чтобы после разразившейся драмы и известных колебаний она оставила мужа, а ты жену, и чтобы вы как бы нашли друг друга духовно и физически.) Спасенный или осужденный в процессе судилища (это не так важно), ты был бы теперь с ней. Вы жили бы в ее квартире, пока, в конце концов, она не разочаровалась и не поняла бы свою ошибку. (Она бы поняла. Она бы, конечно, поняла.) Она заботилась бы о тебе, заваривала тебе поутру чай, а потом сказала бы:
— Какой ты оказался все-таки мразью!
И отвернулась бы.
Это важно, что после она опять отвернулась. (Это смыкается со справедливостью жизни.)
Во время выступления она нет-нет и соскальзывает на жалость — на жалость к человеку вообще (на гуманизм). Но следом вновь требует справедливости, взывая к наказанию. Так и раскачивает себя, меж двух чувств — и раскачивает при этом твою лодку, — то искренне жалея, то искренне требуя кары.
Возможно, характер ее не столь крут (не круто ли я взял), и потому даже в мечтательных миражах дело не дойдет, пожалуй, до драмы и до расставания с мужем. Ей просто захочется (в миражах) пригласить тебя к себе домой и по-доброму, по-человечески обогреть тебя, судимого. От избытка доброты дойти и до близости и только после, вдруг осознав, сказать:
— Милый. (Не яростно, а снисходительно, с мягким укором — милый.) Какой ты оказался мразью.
И пусть на другой день стол и сидящие за столом сами с тобой разберутся. Она как они. Снисхождение теперь лишь потачка.
Отношение к этой ЖЕНЩИНЕ С ОБЫКНОВЕННОЙ ВНЕШНОСТЬЮ, похожей на учительницу, с моей стороны необычно (и очень сложно); мне бы не сметь даже чуть его прояснить, настолько она, как человек, мне зрима и настолько я боюсь касаться ее души, подавленный чувством моей несомненной к ней любви. Бог простит и меня.
И еще с одним человеком у меня необычные отношения (отчасти как с самим собой). Сложись обстоятельства жизни иначе, я мог бы стать точь-в-точь как он. (В этом и сложность оставшегося сходства, и суть разницы.)
Но где он сидит?..
Если двигаться мысленно справа налево — в торце стола СТАРИК. Затем потянулась вся правая сторона: СЕДАЯ В ОЧКАХ — затем КРАСИВАЯ женщина — МОЛОДОЙ ВОЛК ИЗ ОПАСНЫХ — ВОЛК НЕОПАСНЫЙ и — СЕКРЕТАРЬ-ПРОТОКОЛИСТ (это уже середина, я вижу секретарька как бы через графин, за силуэтом графина). Двинулись налево, — там первый ТОТ, КТО С ВОПРОСАМИ, затем — СОЦ-ЯР... стоп! стоп!.. вот в чем дело: не означенный человек (с которым у меня сложные отношения) появился за столом совсем недавно. Судья из числа новых. И садится он, где придется. Оттого-то я и не вспомнил сразу его место. (И нечего было устраивать считалку.) Неозначенный может сидеть где угодно. За исключением разве что места в торце стола справа, где скалой сидит СТАРИК, который приходит (бессонница?) первым, и место его уже не займешь.