Конец тьмы (Капкан на 'Волчью стаю')
Я тоже думал об этом, выступал на семинарах и собраниях. Но до последних нескольких недель эти мысли носили отвлеченный характер. Что такое "я"? У меня есть имя – Кирби Палмер Стассен (назовите мое имя много раз, и эти слова станут бессмысленными). Имя – ненадежный ярлык и плохое средство самовыражения. Я существовал, я двигался во времени и пространстве без всяких мыслей. Не я вошел в мир, а мир – в меня. Мои чувства, голова и эмоции – все было примитивно просто.
За последний гол жизни я совершил преступления против общества. Но, хотя преступления совершены мной, точнее было бы сказано, что они случились со мной. Я видел, как действуют на маленькой, ярко освещенной сцене раскрашенные фигурки, дергающиеся на ниточках и издающие нелепые звуки. То, что называется "я", играет на сцене в каждом действии – главное действующее лицо этой бессмысленной драмы.
Пока я думал над этим, принесли обед. Я был голоден, я ел. В этом смысле "я" – организм, превращающий пищу в энергию посредством заглатывания, разжевывания и химических реакций. Другое "я" спит, восстанавливает силы. Третье "я" спало с женщинами и говорило с великой уверенностью о вечности. Сознание запечатлевало миллион миллионов вещей. Память – игрушечный экскаватор, который копает наугад и выносит в ковше не более десяти процентов того, что там должно быть.
Большинство людей быстро прекращают искать ответ на загадку своего существования. У них начинает болеть голова. Они отправляются играть в мужские игры, с рвением гоняются за долларами, сидят в клубе и тянут к себе все, что можно. Если их заставить задуматься о себе по-настоящему, они скажут, что самокопание – бессмысленное дело, занятие для дураков.
Мне не дали достаточно времени для разрешения больших загадок, но я могу забавляться малыми. После моего, извините за выражение, участия а деятельности «Волчьей стаи» кажется очень странным, что я испытываю отвращение, описывая то, что Кэти Китс сделала со мной. Ну скажите, какая разница, если я испишу несколько листов бумаги непристойностями? Ведь меня все равно пристегнут ремнями и убьют током. Я не могу подробно описывать то, что произошло после пересечения границы. Во многих отношениях я жеманный, не в меру щепетильный человек. Убийца, но щепетильный.
Она дрессировала меня, как зверя в цирке, при этом с меньшим уважением, чем оказывают животным. Почувствовав ее руку, я автоматически накрыл ее своей. Кэти отдернула руку. Урок первый – руку нельзя трогать. Урок второй – нельзя смотреть на нее даже долю секунды. Ее губы неподвижны, на лице отсутствует всякое выражение, глаза невидимы за темными стеклами очков. Урок третий – ошибки при вождении не позволены.
Помню, я смотрел далеко вперед, туда, где дорога плавится в воздушных потоках. Я попытался освободиться от телесных ощущений. Я знал, как можно ее остановить, но, находясь в плену болезненного очарования, был бессилен что-то сделать. Я твердил себе, что она делает глупые, детские, грязные вещи. Кэти повернулась, чтобы смотреть прямо в лицо спящему мужу. Я перепугался. Я чувствовал себя ребенком, которого купает испорченная нянька. Я почти ощущал, как что-то невыразимое рождается в ее сознании. Я оказался рядом с незнакомыми людьми, которых не мог понять. Я думал, что на следующей остановке брошу их и они больше никогда не встретят меня. Видит Бог, я хотел, чтобы моя решимость не ослабла.
На убаюкивающей скорости в 70 миль в час машина скользила через выгоревший, как на передержанной пленке, пейзаж.
Отодвинувшись как можно дальше от меня, Кэти свернулась в клубок и заснула, положив голову на маленькую малиновую подушечку. Джон Пинелли проснулся, откашлялся и спросил, где мы находимся. Дрессированное животное Кирби ответило голосом слуги.
Новые мотели в Мексике позволяют американскому туристу покидать свою страну с уверенностью, что ему не придется привыкать к чужому образу жизни. Его успокаивает та же самая банальная «смелая» архитектура, те же самые большие асфальтированные автостоянки, смесители, пружинные замки и ковры во всю стену. Если не смотреть из окна мотеля, не испытываешь тоски от вида обожженных гор, перегруженных осликов и коричневых босых genie [2].
В самом свежем путеводителе написано, что следующий мотель расположен только в 60 милях. Портье улыбнулся, поклонился и сказал, что мест нет и что он не может нас устроить. Я вернулся к машине и сказал об этом Пинелли. Кэти быстро вышла из «крайслера», и я поплелся за ней в здание конторы. Она подошла к стойке в своих зеленых шортах, бело-зеленой блузке, темных очках в зеленой оправе и золотых сандалиях.
Вытащив из кошелька пачку денег, она положила на стойку двадцатидолларовую банкноту и произнесла ледяным тоном:
– Сегодня я проехала очень много миль. – Она положила на первую банкноту вторую и добавила: – Я устала, и мы остановимся здесь. – Бросив третью купюру, Кэти закончила: – Нам нужен двухместный номер с двуспальной кроватью, номер для одного, отдельный, и немедленно лед.
– Да, сеньорита, – улыбаясь и кланяясь, залебезил портье. – Да, конечно.
Он шипел, словно гадюка. Вышел мальчик и помог мне с чемоданами. Когда мы возвращались к машине, я заметил:
– Если вы хотите, чтобы я действовал так...
– Вы не сможете, – сказала Кэти. – Вы не знаете, чего ожидать. Я все время следила за его глазами.
Эти ее слова оказались последними в первый день нашего пребывания в Мексике. Я решил, что ненавижу Кэти (наверно, подопытные собаки тоже ненавидели Павлова). Я чувствовал себя так, словно меня вываляли в грязи. Она знала, как можно повелевать мною, как унизить мое мужское достоинство, как сделать меня своей вещью. Она выпачкала мой образ, который сложился в моем воображении, – умного, немного наивного, слегка мрачного, агрессивного, обаятельного молодого человека, отправившегося в безумное путешествие в надежде наставить рога мужу-режиссеру, рыхлому, бело-розовому Джону Пинелли.
В мотеле был бар, в котором я напился. Я врал, как Мюнхгаузен, двум студенткам из Техасского университета, отдыхающим на весенних каникулах. Мне удалось завлечь к себе в номер одну из них, ту, которая была крупнее. Я прихватил бутылку. Опьянев, я сказал себе, что она будет превосходным лекарством от того, что сделала со мной Кэти. Девушка оказалась проворной и мускулистой. Спокойно она выносила только невинные ласки, а чуть что начинала извиваться и хохотать, как сумасшедшая, выставляя при этом твердые коричневые локти и колени. После того как я кончил с ней, я чувствовал себя так, будто скатился с длинной лестницы.
К 10.30 мы выехали из мотеля. У меня болела голова. Джон Пинелли простыл. Кэти надела белые шорты, черную блузку, красные сандалии и солнцезащитные очки в белой оправе.
Я поклялся, что не позволю ей опять играть в эту отвратительную игру. Буду мужчиной, а не дрессированным животным... Так я пытался объяснить свое желание остаться с ней. Я ждал случая дать ей отпор, но в наш второй день в Мексике ничего не произошло. Мы остановились в четыре тридцать. До Мехико оставалось полдня езды. Мотель не отличался от того, в котором мы отдыхали прошлой ночью. Кругом благоухали мартовские цветы, наполняя воздух сладким, вызывающим тошноту, запахом.
Вечером я встретил Кэти. Я направился в свою комнату, а она в бар. Кэти шла по узкому проходу, с одной стороны огражденному стеной, а с другой – большими арками. На ней было хлопчатобумажное платье в смелую широкую полоску. В полумраке в ее волосах будто светилось расплавленное серебро.
– Кэти, – сказал я. Она слегка кивнула и попыталась обойти меня, но я расставил руки на всю ширину прохода. Слегка наклонив голову и сложив руки на груди, Кэти смотрела на меня устало и терпеливо. Кэти Пинелли была хрупкой, но высокомерной женщиной. Внезапно я почувствовал все свое ничтожество, неуклюжесть и неуверенность.
– Я сама во всем виновата, но вы надоели мне, Кирби, – сказала она. – Не могли бы вы, дорогой, забыть об этом?