Охонины брови
– Здесь! Девка по глупости сболтнула, што уехал. Вот ужо оболокусь и предстану воеводе.
– Ты поскорее, дьячок, – воевода не любит ждать.
У Охони даже сердце упало, когда она увидала воеводских «приставов»: надо было сейчас же бежать из города, а теперь воевода опомнился и опять посадит батю в темницу. Она помогала отцу одеваться, а сама была ни жива ни мертва, даже зубы чокали, точно в трясовице.
– Батя, не ходи: расказнит тебя воевода, – шепнула она отцу. – А то лучше я с тобой сама пойду.
Освеженный баней, Арефа совсем расхрабрился и даже цыкнул на дочь, зачем суется не в свое дело. Главное, не было в городе игумена Моисея, а Полуект Степаныч помилует, ежели подвернуться в добрый час.
Бедная Охоня опять горько плакала, когда пристава повели отца на воеводский двор.
III
Воевода Полуект Степаныч, проводив дьячка Арефу, отправился в судную избу производить суд и расправу, но сегодня дело у него совсем не клеилось. И жарко было в избе, и дух тяжелый. Старик обругал ни за что любимого писчика Терешку и вообще был не в духе. Зачем он в самом-то деле выпустил Арефу? Нагонит игумен Моисей и поднимет свару, да еще пожалуется в Тобольск, – от него все станет.
– А девка – мак! – проговорил воевода, когда Терешка подсунул ему какую-то бумагу.
– Мак-то мак, да не совсем, – ответил Терешка, один из всей приказной челяди осмеливавшийся разговаривать с воеводой.
– А што?
– Да так… Неспроста это дело вышло, Полуехт Степаныч: дьячок-то Арефа зазнамый волхит [7].
– Н-но-о?
– Да уж верно: и кровь умеет заговаривать, и траву всякую знает. Кого змея укусит, лошадь разнеможется, с глазу кому попритчится, – все к Арефе идут. Не прост человек, одним словом…
Это известие заставило воеводу задуматься. Дал он маху – девка обошла, а теперь Арефа будет ходить по городу да бахвалиться. Нет, нехорошо. Когда пришло время спуститься вниз, для допроса с пристрастием, воевода только махнул рукой и уехал домой. Он вспомнил нехороший сон, который видел ночью. Будто сидит он на берегу, а вода так и подступает; он бежать, а вода за ним. Вышибло из памяти этот сон, а то не видать бы Арефе свободы, как своих ушей.
Воеводский двор стоял тоже у базарной площади, как и монастырское подворье, только по другую сторону, где шли мелкие лавочки с разным товаром. Одноэтажный деревянный дом со слюдяными оконцами и железною крышей тянулся сажен на десять и на улицу выходил пузатым раскрашенным крылечком. Внутренние покои были низки, но уютны. В одной половине воевода проживал сам, а в другой помещалась его воеводская канцелярия. Места в доме хватило бы еще на две семьи, благо Полуект Степаныч жил с женой Дарьей Никитичной сам-друг, – детей у них не было. Покои внутри были расписаны, а на полу везде лежали бухарские ковры, которые воевода получал в благодарность с менового двора и торговых застав. Всякого добра было достаточно у воеводы, кроме того, что детками господь не благословил. Это всего больше сокрушало воеводшу, ездившую много раз в Прокопьевский монастырь, советовавшуюся со знахарями и бабами-ведуньями, а толку никакого. Брюзглая и толстая Дарья Никитична горько плакалась на свою судьбу, а бабьи годы все уходили да уходили…
– Што воротился-то спозаранку? – встретила она мужа.
– Так, – коротко ответил воевода. – Не твоего бабьего ума дело.
Воевода выпил чарку любимого травника от сорока немощей, который ему присылали из монастыря, потом спросил домашнего меду, – ничто не помогало. Проклятый дьячок не выходил из головы, хоть ты что делай. Уж не напустил ли он на него какой-нибудь порчи, а то и прямо сглазил?.. Долго ли до греха? Вечером воеводе совсем стало невтерпеж, и он отправил за дьячком своих приставов.
«А девка гладкая, – думал воевода и отплевывался от нечестивой мысли, заползавшей в старую голову. – Как ее звать-то? А ловко она солдат орясиной шарашила… Одним словом, удалая девка».
В ожидании дьячка воевода сильно волновался и несколько раз подходил к слюдяному окну, чтобы посмотреть на площадь, не ведут ли пристава волхита. Когда он увидел приближающуюся процессию, то волнение достигло высшей степени. Арефа, войдя в воеводские покои, повалился воеводе прямо в ноги.
– Ну, вот что, несообразный человек, – заговорил воевода, – выпустить я тебя выпустил, а отвечать-то игумену кто будет?
– Безвинно я томился в узилище, Полуехт Степаныч, – взмолился Арефа, стоя на коленях. – Крестьяне бунтовали и хотели игумна убить, а я не причинен… Служил я в своей слободе у попа Мирона и больше ничего не знаю. Весь тут, Полуехт Степаныч, дома нисколько не осталось.
– Хорошо, хорошо… Там после увидим, а что ты теперь-то думаешь делать?
– А в Служнюю слободу домой проберусь. Моя дьячиха, слышь, без утыху ревет.
– Ах, глупая голова!.. Ну, придешь ты к себе в слободу, а игумен опять тебя закует в железо и привезет ко мне… Это как?.. Тогда уже пеняй на себя, а во второй раз я не буду тебя выпускать… Дьячиха-то твоя тогда не так заревет.
– Смилуйся, Полуехт Степаныч, житья мне не стало от игумна… Безвинно он лютует.
– Ну, это ваше дело, а я не судья монастырские дела разбирать. Без того мне хлопот с вашим монастырем повыше усов… А я тебе вот что скажу, Арефа: отдохнешь денек-другой на подворье, да подобру-поздорову и отправляйся на Баламутские заводы… Прямо к Гарусову приедешь и скажешь, што я тебя прислал, а я с ним сошлюсь при случае…
– А как же дьячиха-то, Полуехт Степаныч?
– Увидишь и дьячиху по пути, когда поедешь мимо монастыря. Только проезжай ночью, штобы на глаза игумену не попасть. Тебе же добра желаю, дураку…
Это предложение совсем обескуражило Арефу, и он никак не мог взять в толк, что он будет делать на заводах у Гарусова. Совсем не по его духовной части, да и расстаться с Служнею слободой тяжко. Ох, как тяжко, до смертыньки!
– Ну, один разговор кончили, а теперь заведем другую речь, – заговорил воевода ласково и даже потрепал Арефу по плечу. – Вот што, милый друг, сказывал мне один человек, што ты зазнамый волхит: и кровь затовариваешь, и с порчеными людьми отваживаешься.
– Поклепали напрасно, Полуехт Степаныч. Куда мне при моей худости этакими неподобными делами заниматься?
– На виноватого с поклепом! – засмеялся воевода. – Не бойся, не выдам никому, а дельце есть у меня к тебе, и не маленькое…
Старик огляделся, припер дверь на всякий случай и, усадив дьячка на скамью, проговорил тихим голосом:
– Два у меня дела к тебе, Арефа… Озолочу, коли потрафишь, а не потрафишь – не взыщи. Первое дело, не наградил меня господь детками, а моя воеводша уж в годках и совсем жиром заплыла.
– Слыхивал, Полуехт Степаныч, только мудреное дело… У меня так же с дьячихой было, пока ее в полон не угнали.
– Дурак… Што же мне свою жену, по-твоему, в полон тоже отдать? Прямой ты дурак, дьячок.
– Обмолвился, Полуехт Степаныч… Есть хорошее средствие от неплодия: изловить живого воробья, вынуть из него сердце, сжечь и пеплом поить воеводшу по три утренних зари, а самому медвежьей желчью намазаться. Помогает, особливо ежели с молитвой… На всякое любовное дело способствует и от неплодия разрешает.
– Чего-нибудь врешь, поди?
– Сейчас провалиться, не вру… А другое средство, Полуехт Степаныч, совсем уже секретное и даже неудобь-сказуемое.
– Говори.
– Да ведь грешно и говорить-то!..
– Говори.
– Видишь ли какое дело, Полуехт Степаныч. В степи я слышал от одного кыргыза: у них ханы завсегда так-то делают. Ты уж не сердитуй на меня за глупое слово. Ежели, напримерно, у хана нет детей, а главная ханша старая, так ему привозят молоденькую полоняночку, штоб он размолодился с ней. Разгорится у него сердце с молоденькой, и от старой жены плод будет.
– Послушай, Арефа, за такие твои слова тебя надо к Кильмяку отправить, – пошутил воевода и ухмыльнулся. – Ах ты, оборотень, што придумал!.. Только мне это средство не по моему чину и не по закону христианскому, да и свою Дарью Никитишну не желаю обижать на старости лет. Ах, какое ты мне слово завернул, Арефа. Да ведь надо, штобы молодая-то полюбила старика!
7
Волхит – волшебник. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)