Диана
Сан-Бакко покачал головой.
— Вы хотите показаться фривольной, герцогиня! Среди легкомысленных празднеств в Заре в вас было историческое величие… да, да, историческое величие! А теперь, под тяжестью возвышенной судьбы, вы кокетничаете поверхностностью. Вы любите причудливость, герцогиня, — и это идет вам.
— Но вам тонкие рассуждения совсем не идут. Пожалуйста!
Она подала ему руку.
— Я должна сделать массу покупок. Вы видите, как здесь неуютно. Поедемте со мной. Не правда ли, вы подарите мне несколько часов?
Он пробормотал:
— Несколько часов? Я весь принадлежу вам.
Он нагнулся к ее руке. Его рыжая бородка тряслась.
За ними стоял Павиц, смущенный, с горьким вкусом во рту. Герцогиня обернулась.
— А вы, доктор, примирились?
Павиц пролепетал:
— Разве я не слуга ваш? Герцогиня, я ваш слуга, что бы ни случилось. Я представлял себе это иначе. Вы в опасности, вы боялись, я хотел прикрыть вас своей грудью…
Она сделала гримасу, и он окончательно смутился.
— Я тоже боялся, это правда… Но довольно об этом, теперь вас защищают более сильные руки. Я с моей простой славянской душой всегда был верующим сыном церкви.
— Тогда, значит, все в порядке. Я слышу карету кардинала. Пойдемте.
Она надела шляпу.
— Камеристка, которую мне прислали, смыслит немного. Это камеристка изгнания.
Сан-Бакко искал по всем комнатам ее зонтик. Затем они сели в экипаж. Перед дверьми одного из магазинов, где они ждали свою даму, гарибальдиец сказал трибуну:
— Я восхищаюсь этой женщиной, потому что она разочаровала меня. Я пришел и думал, что мне придется проповедывать благоразумие. Она могла быть ожесточена, не правда ли, или детски растеряна, или возмущена. Нет, ничего подобного, она шутит. Она обладает могучей легкостью тех, кто верит в свое дело! Это великая женщина!
Павиц проворчал.
— Великая, гм, великая, — я не отрицаю. Существует пассивное величие. Некоторые умирают весело. Какого-нибудь аристократа, который дал себя гильотинировать, потому что любовная история удержала его от своевременного перехода через границу, я считаю смешной фигурой уже потому, что он никому не нужен.
— Милостивый государь! Вы забываете, кому вы это говорите!
Сан-Бакко гордо выпрямился. Но Павиц спокойно возразил:
— Вас, маркиз, я глубоко уважаю, вы борец за свободу.
И человек с двумя душами, которого звали Сан-Бакко, не знал, что ответить. Павиц продолжал:
— Тот же, с жизнью которого связано великое дело, слишком драгоценен; он не имеет права умереть в угоду какой-нибудь химере, хотя бы она носила самое звучное имя. Должен ли был я, так много значащий для своего народа, смотреть как льется на баррикадах кровь? Должен ли был я дать себя заколоть вместо какого-то крестьянина?
Сан-Бакко не понял, он молчал, а Павиц про себя упорно развивал все ту же мысль. Она владела им днем и ночью. Едва очнувшись от сна, он начинал излагать герцогине — как-будто она стояла подле него — причины, на основании которых пожертвовать жизнью, как она потребовала, было бы бессмысленно и гибельно. Он сидел в постели и убеждал ее с мужеством, которого не находил перед ее лицом, громогласно, с сильными жестами и под конец совершенно ожесточенный. Он ставил ей в укор свои бессонные ночи, свое изгнание и свою разбитую жизнь, даже смерть своего ребенка. В своем раздражении он часто верил, что она потребовала ребенка вместо него самого.
— И после стольких жертв!..
Он не доканчивал мысли, но чувство говорило ему, что за все эти жертвы она должна была бы отдаться ему. И никогда уже она не сделает этого, он знал это! В тот час, когда он мог располагать ею, совершенно беспомощной, он отвез ее в серый горный город, в монастырь. Он преувеличивал опасность ей и себе самому. Одиночество, отрезвление и страх должны были совершить свою работу над ее душой, сделать ее смиренной, кроткой и сострадательной. И вот она выскользнула из его рук — эта пестрая птица, сидевшая на ветке высоко над ним и щебетавшая, непобедимо свободная и высокомерная. Павиц отчаялся. Что он мог сделать еще, чтобы вычеркнуть из ее памяти тот час, когда он не умер.
Он ходил и искал.
По окончании своих покупок, герцогиня сказала:
— Завтра вечером мы увидимся у кардинала. Вы приглашены, господа.
В назначенный час Сан-Бакко и Павиц встретились в Лунгаре, на тихой улице, которая тянется между двумя рядами дворцов по ту сторону Тибра. Они вместе поднялись по широкой, отлогой лестнице в доме князя церкви. За одетым в черное слугой, который, благочестиво склонив голову, шел перед ними с канделябром в руке, они прошли ряд зал с запертыми ставнями. Огни свечей кое-где прорезывали мрак и открывали обрывки плафонной живописи: большие, холодные тела, рассчитанные позы и аккуратные складки, застывшие в безжизненной пышности; мелькало поблекшее золото на далеко расставленных друг от друга стульях, с которых падали парчевые лоскутья. Затем перед посетителями открылось несколько меньших покоев, заставленных стеклянными шкапами, на которых стояли чучела птиц с изгибающимися шеями, взъерошенными перьями и разинутыми клювами; в сумраке они казались какими-то причудливыми существами. В библиотеке встал из-за письменного стола молодой аббат, поклонился и вернулся к своим занятиям.
Наконец, они попали в кабинет хозяина. Сан-Бакко, который был знаком с ним, представил ему Павица; после этого хозяин представил их обоих четырем дамам, сидевшим вокруг герцогини Асси: очень толстой и необыкновенно живой старухе, княгине Кукуру, ее двум красивым белокурым дочерям и еще молодой женщине, графине Бла. Монсиньор Тамбурини, в качестве верного долгу адъютанта, стоял за стулом кардинала. Граф Бурнсгеймб, маленький, худой и слегка сгорбленный старик, в черной с красной каймой одежде и с красной шапочкой на редких белых волосах, сидел в высоком красном кожаном кресле. Его белая худая рука, еще не скрюченная и полная жизни, покоилась на желтой мраморной доске рабочего стола. На нем среди груды книг возвышалась римская лампада — три бронзовых клюва на длинной ножке. Она освещала снизу сдержанную тонкую улыбку кардинала. Он обратил свое узкое бледное лицо к дамам и холодным, медлительным голосом пригласил своих гостей последовать за ним в галерею.
Тамбурини отодвинул кулису в стене, и они вошли в длинную, очень широкую галерею с тремя стеклянными дверьми, выходившую в сад. Тесный и огороженный со всех сторон, он лепился на высоте первого этажа по откосу Яникульского холма. Розовая пыль, оставленная солнцем, еще лежала на тесовой квадратной изгороди, окаймлявшей два треугольных бассейна, на низких перилах которых играли два тритона и два фавна.
В каждом конце галереи находилась запертая дверь, закрытая как бы падающей волнами занавесью из зеленого мрамора. Из могучих каменных волн выступали две белые нагие фигуры, с одной стороны юноша, с другой девушка. Они улыбались, приложив к губам палец. Их разделяла вся длина галереи; они робко вытягивали вперед ногу, как будто хотели пойти навстречу друг другу по сверкающему мозаичному полу, на котором синие павлины, обвитые венками роз, распускали золотистые хвосты. Вместо них по галерее заковыляла княгиня Кукуру. Когда она была на ногах, она представляла необыкновенное зрелище. Ее парализованные колени вызывали в ней нетерпение, она стремилась обогнать их, загребая руками и страстно топая костылем. Почти падая под тяжестью своего жира, она так сгибалась наперед, что нижняя часть ее спины возвышалась над плечами. Благодаря этому, платье сзади поднималось и открывало распухшие ноги старухи. С ее египетского профиля с плоским, падающим на верхнюю губу носом глядел озабоченный глаз упустившей добычу хищной птицы. Она отставала от общества и жадным, приманивающим голосом кричала попеременно «Лилиан!» и «Винон!», но с яростью отказывалась от помощи своих дочерей.
Задыхающаяся и багрово-красная, она, наконец, упала в кресло, у открытой двери в сад. Кардинал собственноручно придвинул второе кресло для герцогини. Княгиня Кукуру воскликнула: