Тристан
В «Эйнфриде» наступила тишина. Экскурсантов нечего было и ждать раньше вечера. «Тяжелые» лежали по своим комнатам и мучились. Супруга господина Клетериана и ее старшая приятельница немного погуляли, а потом каждая ушла к себе. Господин Шпинель также находился у себя и «работал». Около четырех часон дамам принесли ир пол-литра молока, а господин Шпинель получил свой обычный жидкий чай. Вскоре после этого супруга господина Клетериана постучала в стену, отделявшую со комнату от комнаты советницы Шпатц, и сказала:
– Но спуститься ли нам и гостиную, госпожа советница? Здесь мне делать уже решительно нечего.
– Сию минуту, дорогая, – отвечала советница. – Я только обуюсь, с вашего позволенья. Я, знаете ли, прилегла на минутку.
Как и следовало ожидать, гостиная была пуста. Дамы уселись у камина.
Советница Шпатц занялась вышиванием цветов на холсте, супруга господина Клотериана тоже сделала несколько стежков, но затем уронила рукоделье на колени и, облокотившись на ручку кресла, мечтательно уставилась в пустоту. Наконец она сделала какоо-то замечание, которое даже но стоило того, чтобы ради него раскрывали рот; но так как советница Шпатц переспросила: «Что вы сказали?» – то ей, к стыду своему, –пришлось повторить всю фразу. Советница Шпатц еще раз спросила: «Что?»
Но тут из передней послышались шаги, и в гостиную вошел господин Шпинель.
– Я но помешаю? – спросил он мягким голосом, еще не переступив порога; как-то плавно и нерешительно подавшись туловищем вперед, он глядел только на супругу господина Клетериана.
– Да ист, отчего же? – отвечала молодая женщина. – Во-первых, назначение этой комнаты быть открытым портом, а потом – чем вы можете нам помешать? Я уверена, что уже наскучила советнице…
На это он ничего не ответил, только улыбнулся, показав свои гнилые зубы, и неловкой походкой, чувствуя на себе взгляды обеих дам, направился к застекленной двери; там он остановился и стал смотреть через стекло, довольно неучтиво повернувшись к дамам спиной,. Затем он сделал пол-оборота в их сторону, продолжая, однако, глядеть в сад, и сказал:
– Солнце село. Небо незаметно заволокло. Уже темнеет.
– И правда, на все легла тень, – отвечала супруга господина Клеториана.
– Похоже на то, что наших экскурсантов застигнет снегопад. Вчера в это ирсмя день был еще в разгаре. А сейчас ужо смеркается.
– Ах, – сказал он, – после всех этих ослепительно ярких недель темнота даже приятна для глаз. Я, право, даже благодарен этому солнцу, освещающему с назойливой ясностью и прекрасное и низкое, за то, что оно наконец-то немного померкло.
– Неужели вы не любите солнце, господин Шпинель?
– Я ведь не живописец… Вез солнца становишься сосредоточеннее.
Вот толстый слой серо-белых облаков. Может быть, он означает, что завтра будет оттепель. Между прочим, сударыня, я посоветовал бы вам не утомлять в потемках глаза рукодельем.
– Ах, не беспокойтесь, я и так ничего не делаю. Но чем же нам заняться?
Он опустился на табурет-вертушку возле пианино и оперся одной рукой о крышку инструмента.
– Музыка… – сказал он. – Послушать бы хоть немного музыки! Иногда английские дети поют здесь коротенькие nigger-songs [4] – и это все.
– А вчера под вечер фрейлейн фон Остерло наспех сыграла «Монастырские колокола», – заметила супруга господина Клетериана.
– Но ведь вы же играете, сударыня, – просительно проговорил он и поднялся. – Вы ведь прежде каждый день музицировали с вашим батюшкой.
– Да, господин Шпинель, но это было давно! Во времена фонтана…
– Сыграйте сегодня! – попросил он. – Дайте мне один-единственный раз послушать музыку! Если бы вы знали, как я томлюсь!
– Наш домашний врач, да и доктор Лёандер тоже, решительно запретили мне играть, господин Шпинель.
– Но ведь их здесь нет, ни того, ни другогоГ Мы свободны… Вы свободны, сударыня! Всего лишь несколько аккордов…
– Нет, господин Шпинель, это невозможно. Кто знает, каких чудес вы отмени ждете! А я, поверьте мне, совсем разучилась играть. Наизусть я почти ничего не помню.
– О, так сыграйте это «почти ничего»; К тому же здесь есть и ноты, вот они лежат на пианино. Не эти, это ерунда. А вот, смотрите, Шопен…
– Шопен?
– Да, ноктюрны. Сейчас, я только зажгу свечи…
– Не думайте, что я буду играть, господин Шпинель? Мне нельзя.
Вдруг это мне повредит?..
Он умолк. Большеногий, седоволосый, безбородый, освещенный двумя свечами, горевшими на пианино, он стоял, опустив руки.
– Ну что ж, больше не буду просить, – сказал он наконец тихо. – Если вы бойтесь причинить себе вред, сударыня, то пусть молчит, пусть будет мертва красота, которая могла бы зазвучать под вашими пальцами.
Не всегда вы были так благоразумны; уж во всяком случае, не тогда, когда вы, наоборот, сами отказались от красоты. Покидая фонтан и снимая маленькую золотую корону, вы не очень-то пеклись о своем здоровье и проявили гораздо больше решительности и твердости… Послушайте, – сказал он после паузы, и голос его стал еще тише, – если вы сейчас здесь сядете и сыграете, как прежде, в те времена, когда рядом с вами стоял отец и звуки его скрипки вызывали у вас слезы… то может случиться, что она вновь незримо засияет у вас в волосах – маленькая золотая корона…
– Правда? – спросила она и улыбнулась… У нее вдруг пропал голос, и одну половину этого слова она произнесла хрипло, а Другую беззвучно.
Она кашлянула и сказала: – Правда, что это у вас ноктюрны Шопена?
– Конечно. Ноты раскрыты, и все готово.
– Ну, тогда я, благословясь, сыграю один из них, – сказала она. – Но только один, слышите? Впрочем, больше вам и самому не захочется.
С этими словами она поднялась, отложила рукоделье и подошла к пианино. Она села на табурет-вертушку, на котором лежало несколько томов нот, поправила подсвечники и стала перелистывать ноты. Господин Шпинель подвинул стул и уселся рядом с ней, как учитель музыки.
Она сыграла ноктюрн ми-бемоль мажор, опус 9, номер 2. Хотя она действительно отвыкла играть, чувствовалось, что когда-то ее исполнение было подлинно артистическим. Инструмент был неважный, но уже с первых тактов она обнаружила в обращении с ним безошибочный вкус. В том, как она меняла окраску звука, сквозил настоящий темперамент, невероятная ритмическая подвижность ноктюрна доставляла eй явное удовольствие. Удар у нее был твердый и вместе с тем мягкий. Во всей своей прелести лилась из-под ее пальцев мелодия, и с изящной неторопливостью сопровождал мелодию аккомпанемент.
Она была одета так же, как в день приезда: в темный плотный жакет с выпуклыми бархатными узорами, придававший неземную хрупкость ее лицу и рукам. Во время игры выражение ее лица не менялось, но очертания губ, казалось, сделались еще яснее и сгустились тени в уголках глаз.
Окончив игру, она сложила руки на коленях, продолжая глядеть на ноты.
Господин Шпинель не проронил ни звука и не шелохнулся.
Она сыграла еще один ноктюрн, затем второй, третий. Потом она поднялась
– но только для того, чтобы поискать еще другие ноты на верхней крышке пианино. Господин Шпинель стал просматривать тома в черных переплетах, лежавшие на табурете-вертушке. Вдруг он издал какой-то нечленораздельный звук, и его большие белые руки стали судорожно листать одну из этих забытых книг.
– Не может быть!.. Неправда… – сказал он. – Но нет, я не ошибся!..
Знаете, что это?.. Что здесь лежало… Что у меня в руках?..
– Что же? – спросила она.
Он молча указал на титульный лист. Он был бледен как полотно.
Уронив ноты, он смотрел на нее, и губы у него дрожали.
– В самом деле? Как это попало сюда? Ну-ка, дайте, – сказала она просто, поставила ноты на пюпитр, и через мгновение – тишина длилась не дольше – начала играть первую страницу.
Он сидел рядом с ней, подавшись вперед, сжав руки коленями и опустив голову. Вызывающе медленно, томительно растягивая паузы, сыграла она первые фразы. Тихим, робким вопросом прозвенел мотив, полный страстной тоски, одинокий, блуждающий в ночи голос. Ожидание и тишина. Но вот уже слышен ответ: такой же робкий и одинокий голос, только еще отчетливее, еще нежнее. И снова молчанье. Потом чудесным, чуть приглушенным сфорцандо, в котором были и взлет, и блаженная истома страсти, полился напев любви, устремился вверх, в восторге взвился, замер в сладком сплетенье и, освобожденный, поплыл вниз, а там мелодию подхватили виолончели и повели свою глубокую песнь о тяжести и боли блаженства…