Первая и единственная
— А я и есть обыватель, — обрадовался ее реплике Подлянка, аж подскочил, рот до ушей. — Кто же еще? И почему плохо быть обывателем? Зачем сбивать людей с толку? Ты, мол, должен быть героем, или каждый может совершить подвиг. А если я не хочу быть героем — значит я должен перестать себя уважать?
Вот такой, стервец, демагог. Валя с ним заспорила, я ее поддерживал. Шурка тоже время от времени вставлял какие-то глубокомысленные, но невнятные реплики. Предмет спора был явно не до конца понятен ему. Двое алиментщиков молча пили свой крепкий чай, ухмыляясь в бороды.
Потом мы отправились спать. Ни сном, ни духом не ведал я, что ждет меня утром, ложился в каком-то приятном заблуждении, что я, наконец, на пороге новой жизни, что меня ждут счастливые перемены в судьбе… Как хрупок все-таки мир. Намаявшись за день, я спал долго, крепко, без снов. А проснулся с каким-то тяжелым чувством. Что-то меня тревожило, давило. И как видно, не зря.
После завтрака ко мне подошла Валя и, как-то вымученно улыбаясь, попросила показать фотографию. Лицо у нее было непривычно напряженным, словно стянуто невидимой маской. Л я, надо сказать, не очень проницательный человек, не догадался в чем дело, охотно достал бумажник, аккуратно вытащил из под прозрачной пленки внутренней боковины бумажника фотографию и протянул ей. Валя резким движением разорвала надвое фотографию, смяла ее в кулаке и бросила в сторону.
Меня словно ударили по лицу, я почувствовал, что бледнею, поспешно поднял остатки фотографии, бережно распрямил их и не столько возмущенно, сколько огорченно спросил:
— Как это понимать?
— А так, что ты свободен от всяких обязательств.
— Почему? Что случилось?
— Я передумала. — Глухой, враждебный тон. Непроницаемый взгляд.
Больше мне не удалось вытащить из нее ни слова. В продолжении всего разговора она смотрела на меня сузившимися, холодно поблескивающими глазами и на все мои вопросы отвечала с явным нетерпением:
— Между нами все кончено. Не приставай, ты мне мешаешь. Какой-то, правда, проблеск, тень намека мелькнула в ее словах: «Ну, чего ты домогаешься? Ты ничем не лучше других. Оставь меня в покое».
Я ничего не мог понять. А тут вскоре подходит ко мне Шурка и напоминает, что мы с ним должны сходить на станцию за продуктами и почтой. «Ладно, говорю, пойдем». Мы быстро собрались — а чего тут собираться — и пошли.
Вначале я как-то не придал значения враждебным ноткам в голосе и взгляде этого дылды Шурки. Вернее, занятый своими мыслями, не обратил на них внимания, не связал их со странным поведением Вали. Довольно долго мы шли молча. До станции было километров пятнадцать, мы намеревались в этот же день вернуться обратно. Шли налегке. Правда, у Шурки был с собой маленький туристский топорик. Мало ли зачем он может понадобиться в лесу. Мы прошли примерно половину дороги и остановились у небольшого лесного озерца передохнуть. Сели в тенек на поваленную буреломом сосну с голыми плешинами на старой ржавой коре. Закурили. Перебросились несколькими незначительными фразами.
И вдруг Шурка безо всякой связи с нашим разговором многозначительно так, со своим дурацким апломбом заявляет:
— Мы ребята ежики, у нас в кармане ножики. Кто затронет ежика, тот получит ножика.
На блатном жаргоне это означало угрозу, предупреждение. Промолчать — значило признать его право на эту угрозу.
— Ты о чем это? — спросил я, не понимая к чему он клонит, но недовольно, хотя и сдержанно.
— Ты, однако, имей в виду, — медленно так, с паузами заговорил Шурка, — что канались мы на один раз…
Я сразу понял, что это он о Вале. Понял и то, какого я дал маху, когда вступил с ним в постыдный сговор. Ведь сначала все это было вроде шутки. Пусть не очень красивой, не очень удачной, но все же шутки. Я ведь и сам тогда еще не осознал в полной мере, что значила для меня Валя. А этот мой бывший приятель смотрит на меня своими каменистыми глазами и продолжает нудить, словно взвешивает на весах каждое слово:
— Понимаешь, Гена, какое дело. Она мне тоже по нраву. И теперь моя очередь. Все должно быть по справедливости.
Вон оно что. Воистину, у каждого Моцарта есть свой Сальери. От гнусного, прямо-таки иезуитского тона все во мне так и закипело, но я сдержался, все еще продолжал играть в ту игру, которую мы начали, когда канались.
— Об очереди у нас уговора не было, — жестко сказал я, давая понять, что уступать ему не намерен и что никаких его прав на Валю не признаю. — А кроме того у меня с ней ничего не было. Это я так сказал. Валя честная девушка.
— Не знаю, не знаю, — Шурка покачал головой, в упор буравя меня недобрым взглядом. На испуг брал, скотина — Честная или не честная сейчас к делу не относится. А если хочешь знать, в прошлую экспедицию она с Подлянкой путалась. Он мне сам говорил.
Меня как ошпарило — я вскочил, готовый придушить этого Подлянку, вскочил и сел, беспомощно озираясь по сторонам.
— Врет Подлянка. Ему соврать — раз плюнуть.
— Возможно, — менторским голосом сказал Шурка. — Она, конечно, честная как человек, с этим я не спорю. Но женщина есть женщина. Она тоже живая. Ну, а если у тебя с ней ничего не было — это твое дело. Тем хуже для тебя. — Тут он немного сменил тон. — Неужели, Гена, мы с тобой бабу не поделим? — И он пренебрежительно сплюнул.
Вот так он все поворачивал на блатной манер — мол, чего там толковать. Раз, мол, разыграл девчонку, то тем самым признавал и за ним право на нее. Так что крути не крути, а теперь должен уступить. Что-то вроде правил карточной игры — проиграл — хочешь не хочешь, а плати. Такой в общем-то был смысл его слов. Видно было, что он заранее продумал разговор со мной и не зря вызвался идти на станцию, хотя вчера уговаривались, что пойдет другой.
Мне бы сказать просто — отвяжись, мол, от меня со своими дурацкими притязаниями Я люблю ее, она меня. Но сказать так у меня язык не поворачивался. Тем самым я должен был бы заявить и ему, и себе, что я совсем не тот человек, каким был и за кого выдавал себя до сих пор. Сказать это я был не готов. Правила красивой игры не позволяли, все, что я исповедовал до сих пор, мои понятия о жизни противились этому. Чтобы сказать такую простую вещь, надо было преодолеть внутри себя огромную преграду — стать или вернее признать себя другим человеком. Все это я скорее не понимал, а чувствовал и никак не мог решиться перейти этот невидимый барьер.
Шурка это тоже, конечно, понимал и продолжал наступать на меня. Он представить себе не мог в полной мере всей серьезности нашего разговора и моего отношения к Вале. Его просто раздражало мое сопротивление, и он во что бы то ни стало хотел убрать со своего пути эту преграду.
— Чего ты ломаешься? — примирительно сказал он. — Тебя-то от этого не убудет. Ты, потом я, потом снова ты. Нашли из-за чего спорить. Договорились?
— Нет, — сказал я, глотнув воздуха, будто мне не хватало дыхания. — Не договорились. Я ее тебе не уступлю.
Шурка деланно засмеялся, картинным щелчком отбросил окурок.
— А кто тебя спросит?
— Ну, не спросишь, так пеняй на себя.
И тут он сказал, наконец, то, что объяснило мне утренний поступок и слова Вали.
— Ну что ты права качаешь? Вчера вечером я сам с ней обо всем договорился. Я ей прямо сказал, как мы с тобой разыграли ее на спичках. Ты свое получил, теперь она будет моей. Я не ты, я ее быстро обломаю. Я секрет знаю, как взнуздывать строптивых кобылок.
— Значит все рассказал ей? — словно бы равнодушно и даже как бы посмеиваясь, спросил я, наклонившись к земле и перебирая пальцами щетинки засохших иголок.
— Ага, — весело хохотнул Шурка. Он думал, что рассмешил меня. — А что скрывать? Так ее легче уломать. Сам понимаешь.
Он еще не до конца верил, но уже догадывался, что сейчас я ударю его. Вскочил, ощерился, протянул вперед руку: Ты что! Ты что!"
Дрались мы, как сказал бы юморист, от всей души. Я никак не мог разрядиться. Ненависть, злость душили меня, застилали глаза глухой белой пеленой. Мое остервенение передалось ему. Мы падали, вскакивали, снова бросались друг на друга как два диких пса. С хрястом и гуканьем лупили друг друга кулаками, ногами по чем попало, готовы были перервать друг другу глотки. Вначале грубо, отрывисто ругались, потом перестали, из раскрытых ртов вырывалось лишь тяжелое, прерывистое дыхание и какое-то бульканье. Отчетливо помню — мыслей в голове не было никаких. Не считая одной — как ловчее ударить своего смертельного врага, который еще вчера считался моим другом.