День после субботы
– Вы не любите птиц, – сказал он мягко, но безапелляционно.
Вдова бросила на него нетерпеливый и враждебный взгляд.
– Если бы я и любила их прежде, – сказала она, – я возненавидела бы их теперь, когда им приспичило помирать в домах!
– Много их погибло, – твердо сказал он. Могло показаться, что в тоне его голоса сквозило лукавство.
– А хоть бы и все! – отвечала вдова. И, с отвращением сжимая птицу в руке и сажая ее у тыквы, прибавила: – Мне вообще было бы плевать на них, кабы они не рвали мои сетки.
И он подумал, что никогда еще не видел такого очерствевшего сердца. Минуту спустя, взяв птицу в руки, священник почувствовал, что это крошечное, беззащитное тельце застыло. Тогда он позабыл обо всем – о сырости в доме, о царившей в нем алчности, о невыносимом запахе пороха, исходившем от трупа Хосе Аркадио Буэндиа, – и понял чудесную истину, в которой он жил с начала этой недели. И даже здесь, когда вдова смотрела ему вслед, – он шел с мертвой птицей в руках, и у него было угрожающее выражение лица, – он был свидетелем чуда, свидетелем откровения: над деревней лил дождь мертвых птиц, а он, служитель алтаря, он, избранник Господень, ощущавший счастье, когда не было жарко, совершенно забыл Апокалипсис.
В этот день он, как всегда, отправился на станцию, хотя и не отдавая себе отчета в своих действиях. Он смутно понимал, что в мире что-то происходит, но чувствовал, что отупел, поглупел, что он недостоин этого мгновения истины. Сидя на станционной скамейке, он пытался припомнить, говорится ли в Апокалипсисе о дожде мертвых птиц, но оказалось, что он забыл его начисто. Внезапно он сообразил, что задержался у сеньоры Ребеки и потому пропустил поезд; он вытянул шею и сквозь пыльные треснувшие оконные стекла увидел, что на часах в кабинете начальника станции было без двенадцати минут час. Вернувшись к своей скамейке, он почувствовал, что задыхается. В эту минуту он вспомнил, что сегодня суббота. Он обмахивался веером, сплетенным из пальмовых листьев, блуждая в темном тумане своей души. А затем его привели в отчаяние пуговицы его сутаны, пуговицы его ботинок, а также его длинные, облегающие саржевые панталоны, и его охватила тревога, когда он понял, что в жизни ему еще не было так жарко.
Не вставая со скамейки, он расстегнул ворот сутаны, вытащил из рукава платок и отер налившееся кровью лицо; тут, в патетическое мгновение полной ясности, у него Мелькнула мысль о том, что, быть может, все, что он сейчас видит, – это прелюдия к землетрясению. Когда-то он читал об этом в какой-то книге. Однако небо было безоблачным; с этого прозрачного голубого неба загадочным образом исчезли все птицы. Он ощущал и жару и прозрачность, но мгновенно позабыл о мертвых птицах. Сейчас он думал о другом – он думал о том, при каких условиях могла бы разразиться гроза. Однако небо было чистым и ясным, словно это было небо, раскинувшееся над другой деревней, далекой и не такой, как эта, над деревней, где жара никогда не чувствуется, и словно не его, а другие глаза глядели на.это небо. Потом он посмотрел на север поверх пальмовых и ржавых цинковых крыш и увидел медленную, молчаливую, спокойную стаю ястребов над мусорной кучей.
В силу какой-то странной ассоциации в нем ожили в эту минуту чувства, которые однажды в воскресенье он испытал в семинарии незадолго до получения первых наград. Ректор разрешил ему пользоваться своей личной библиотекой, и он целые часы (особенно по воскресеньям) проводил, погрузившись в чтение пожелтевших книг, пахнущих старым деревом, с пометками по-латыни, сделанными мелкими и острыми каракулями ректора. Как-то раз, в воскресенье, он читал целый день, в комнату вошел ректор и, смутившись, поспешно поднял карточку, явно выпавшую из книги, которую читал отец Антонио Исабель. К волнению своего начальника он отнесся тактично и равнодушно, но успел прочитать то, что было написано на карточке. Там была только одна фраза, написанная фиолетовыми чернилами, четким и прямым почерком: «Мадам Иветта умерла этой ночью». Более чем полвека спустя он увидел ястребиную эскадрилью над заброшенной деревней и вспомнил грустное впечатление, которое производил ректор, сидевший напротив него, в сумерках, молчаливо, с неприметно участившимся дыханием.
Под впечатлением этой ассоциации он уже не ощущал; жары; как раз наоборот – он чувствовал колющий холод в паху и в ступнях. Его охватил ужас, хотя он и не вполне понимал почему; он заблудился в чаще беспорядочных мыслей и чувств, среди которых невозможно было различить ощущение тошноты, мысль о копыте сатаны, увязнувшем в грязи, и мысль о множестве мертвых птиц, падающих на землю, в то время как он, Антонио Исабель дель Сантисимо Сакраменто дель Алтар, оставался равнодушным к этому явлению. Он встал, изумленно поднял руку, словно для приветствия, растворившегося в пустоте, и в ужасе закричал:
– Агасфер!
В эту минуту раздался свисток паровоза. В первый раз за много лет священник его не слышал. Он лишь увидел, как поезд, окутанный густым облаком дыма, подходит к станции, и услышал, как сыплется град угольной пыли на листы заржавленного цинка. Но все это было словно в далеком, непонятом сне, от которого он по-настоящему не пробуждался весь день, даже после четырех, когда уже кончал звонить в колокол, возвещавший об устрашающей проповеди, которую должен был произнести в воскресенье. Через восемь часов после этого за ним пришли: его просили причастить и соборовать умирающую женщину.
Таким образом, наш священник не узнал, кто приехал с вечерним поездом. Он с незапамятных времен смотрел, как проходят четыре выцветших, обветшавших вагона, но не припоминал, чтобы кто-то вышел из них и остался здесь, по крайней мере за последние годы. Раньше было иначе: целый вечер он мог смотреть на проходящий поезд, груженный бананами; сто сорок вагонов, груженных Фруктами, все шли и шли, пока наконец уже совсем ночью не проходил последний вагон, на ступеньке которого стоял человек с зеленым фонарем в руке. Тогда становилась видна деревня по ту сторону железной дороги – там уже зажигались огни, – и ему казалось, что, хотя он только смотрит на поезд, поезд увозит его в другую деревню. Быть может, поэтому и вошло у него в обычай ежедневно ходить на станцию; он продолжал ходить туда и после того, как обстреляли работников, и банановым плантациям, а вместе с ними и поездам в сто сорок вагонов пришел конец; остался только запыленный желтый поезд, который никого не привозил и не увозил.
Но в эту субботу кто-то все же приехал. Когда отец Антонио Исабель дель Сантисимо Сакраменто дель Алтар уходил со станции, тихий молодой человек, в котором не было ничего примечательного, кроме того, что он был явно голоден, увидел его из окна последнего вагона в ту самую минуту, когда вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего дня. Он подумал: «Если здесь есть священник, значит, должна быть и гостиница». Он выпрыгнул из вагона, перешел улицу, опаленную металлическим августовским солнцем, и вошел в прохладный полумрак дома, стоявшего напротив станции; в доме играла старая граммофонная пластинка. Обоняние молодого человека, которое обострил двухдневный голод, подсказало ему, что это и есть гостиница. И вошел он туда, не заметив вывески: «Гостиница Макондо» – надпись, которую ему не пришлось прочитать ни разу в жизни.
Хозяйка гостиницы была на шестом месяце. Кожа у нее была цвета горчицы, а сама она как две капли воды была похожа на свою мать, когда та была беременна ею. Молодой человек попросил подать ему еду «как можно скорей», но хозяйка подала ему тарелку супа с голой костью и мякоть зеленого банана, отнюдь не стараясь поторопиться. В этот момент раздался свисток паровоза. Окутанный теплым, целебным паром, поднимавшимся от тарелки с супом, молодой человек сообразил, какое расстояние отделяет его от станции, и тотчас его охватила паника, которая овладевает нами, когда мы опаздываем на поезд.
Он решил бежать на станцию. Он добежал до дверей, но, не успев вспрыгнуть на подножку, понял, что на поезд уже опоздал. Он снова сел за стол, позабыв о том, что голоден; подле граммофона он увидел девушку, которая смотрела на него, и не было жалости в ее глазах: она глядела злобно, как собака, которую дергают за хвост. В первый раз за весь день он снял шляпу, зажал ее между коленей и снова принялся за еду. Когда он встал из-за стола, его, казалось, уже не беспокоило ни то, что ушел поезд, ни перспектива провести конец недели в этой деревушке, название которой он и не подумал узнать. Он сидел в углу зала, откинувшись на прямую спинку твердого стула, и пробыл в такой позе довольно долго, не слушая пластинок; наконец девушка, которая ставила их, сказала: