День после субботы
Он с трудом пришел в себя от пронизывающей боли в боку. В эту минуту он почувствовал и общую тяжесть: тяжесть своего тела, тяжесть своих грехов и тяжесть своего возраста. Щекой он ощущал неровную поверхность каменного пола, который столько раз, когда отец Антонио Исабель готовился к проповеди, служил ему для того, чтобы он мог составить себе совершенно точное представление о дороге, ведущей в ад.
– Иисусе! – прошептал он со страхом и подумал: «Мне уже не встать, это ясно».
Он не знал, сколько времени пролежал на полу, ни о чем не думая; ему даже не пришло в голову помолиться о мирной кончине. Он лежал так, как если бы и в самом Деле скоропостижно скончался. Но когда очнулся, он уже не чувствовал ни боли, ни страха. Под дверью лежала бледная полоска света; он услышал далекую печальную перекличку петухов и понял, что жив и что отлично помнит своюпроповедь.
Когда он отодвинул дверной засов, уже светало. Он по-прежнему не чувствовал боли, и ему даже казалось, что этот удар снял с него бремя старости. Вся доброта, все заблуждения и страдания его деревни проникли в его сердце, когда он впервые в это утро глотнул воздуха – эту голубую влагу, наполненную петушиными криками. Потом он огляделся вокруг как бы затем, чтобы примириться с одиночеством, и увидел спокойную утреннюю полутьму и одну… две… три мертвые птицы в галерее.
В течение девяти минут он рассматривал три трупа и в согласии со своей проповедью думал о том, что эта всеобщая смерть птиц требует искупления. Затем он прошел в другой конец галереи, подобрал всех трех мертвых птиц, подошел к большому глиняному кувшину, открыл его и, сам не зная, зачем он это делает, побросал птиц одну за другой в зеленую стоячую воду. «Три да три – это составляет полдюжины в неделю», – подумал он, и чудесная вспышка света указала ему, что начинается великий день в его жизни.
В семь часов стало жарко. В гостинице единственный постоялец ожидал завтрака. Граммофонная девушка еще не вставала. Хозяйка подошла к постояльцу, и в эту минуту ему показалось, будто в ее объемистом животе пробило семь часов.
– Вечно кто-нибудь да опоздает на поезд, – сказала она с запоздалым сочувствием.
А затем подала завтрак – кофе с молоком, яичницу и нарезанный кусками зеленый банан.
Он попытался приняться за еду, но есть ему не хотелось. Он встревожился, почувствовав, что становится жарко. Пот лил с него градом. Он задыхался. Спал он плохо, не раздеваясь, и теперь его слегка знобило. Опять он пришел в паническое состояние и вспомнил о матери в ту самую минуту, когда хозяйка подошла, чтобы собрать тарелки; на ее новом платье распускались большие зеленые цветы. Платье хозяйки напоминало ему о том, что это был воскресный день.
– Сегодня служат обедню? – спросил он.
– Служить-то служат, – отвечала женщина. – Только могли бы и не служить: все равно почти никто не ходит. А все потому, что не захотели прислать нам нового священника.
– А что собой представляет нынешний?
– Ему сто лет в обед, и к тому же он полоумный, – сказала женщина и в задумчивости так и застыла на месте с тарелками в одной руке.
Потом заговорила снова:
– Как-то он поклялся с амвона, что видел дьявола, – вот с тех-то самых пор почти никто к нему и не ходит.
Таким-то образом он и очутился в церкви: отчасти из-за отчаяния, отчасти оттого, что ему было интересно посмотреть на человека, которому целых сто лет. Он увидел, что это мертвая деревня с нескончаемыми пыльными улицами и мрачными деревянными домами с цинковыми крышами; дома казались необитаемыми. Это была деревня в воскресный день: улицы без зелени, дома с проволочными сетками и бездонное, чудесное небо над удушливой жарой. Он подумал, что здесь нет ровно ничего такого, что позволило бы отличить воскресный день от любого другого дня, и, идя по пустынной улице, вспомнил мать: «Все улицы всех деревень неизбежно приводят либо в церковь, либо на кладбище». В эту минуту он вышел на маленькую мощеную площадь; на площади стояло здание, покрытое известкой, с башенкой и деревянным петухом на ее верхушке и с часами, которые остановились на десяти минутах пятого.
Он не торопясь перешел через площадь, поднялся по трем ступенькам паперти, немедленно почувствовал запах застарелого человеческого пота, смешанный с запахом ладана, и очутился в холодном полумраке почти пустой церкви.
Отец Антонио Исабель дель Сантисимо Сакраменто дель Алтар только что вышел на амвон. Он хотел уже начать проповедь, как вдруг увидел, что в церковь вошел молодой человек в шляпе. Священник видел, что он разглядывает почти пустой собор своими большими глазами, прозрачными и ясными. Видел, что он сел в последнем ряду, наклонил голову и положил руки на колени. Священник понял, что это нездешний. Он прожил в этой деревне больше двадцати лет и мог бы узнать любого из ее жителей чуть ли не по запаху. Потому он и знал, что паренек, только что вошедший в собор, – нездешний. Быстрым, но внимательным взглядом священник определил, что существо это молчаливое и немного грустное, что костюм на нем мятый и грязный. «Похоже, что он долго в нем спал», – подумал отец Антонио Исабель со смешанным чувством жалости и отвращения. Немного спустя, увидев, что молодой человек сел на скамейку, священник почувствовал, что душа его преисполнилась благодарности, и приготовился произнести важнейшую проповедь в своей жизни. «Господи Иисусе, – мысленно произнес он, – сделай так, чтобы он вспомнил про шляпу и чтобы мне не пришлось выгнать его из церкви». И начал проповедь.
Сначала он говорил, не вникая в смысл своих слов. Он даже не слушал себя. Он слышал лишь свободно льющуюся стройную мелодию, которая хлынула из источника, дремлющего в его душе от сотворения мира. У него возникла смутная уверенность в том, что слова выливались у него в строгую, стройную, продуманную систему, где все было логично, все вытекало одно из другого. Он чувствовал, что его распирает теплый воздух. Но он знал, что дух его свободен от тщеславия и что ощущение радости, вытеснившее все прочие чувства, не имело ничего общего ни с гордыней, ни со своеволием, ни с тщеславием; это была чистая радость пребывания в богообщении.
Сеньора Ребека у себя в спальне почувствовала, что теряет сознание, и поняла, что еще минута – и жара станет непереносимой. Если бы она не чувствовала, что корнями вросла в эту деревню из-за темного страха перед чем-то новым, она побросала бы свое барахло в чемодан с нафталином и пошла бы колесить по свету, как, по рассказам, поступил ее прадед. Но в душе она знала, что ей суждено умереть в этой деревне, в доме с этими бесконечными коридорами и девятью спальнями с проволочными сетками, которые, полагала она, необходимо заменить острыми стеклами, когда спадет жара. Итак, она останется здесь, это решено (таковое решение она всегда принимала, когда приводила в порядок платья у себя в шкафу); кроме того, она решила написать своему «высокопреосвященнейшему кузену», чтобы он прислал сюда молодого священника, – тогда она сможет снова начать посещать церковь в своей шляпе с бархатными цветочками, ходить к обедне, которую новый священник будет служить по всем правилам, и слушать исполненные мудрости, поучительные проповеди. «Завтра понедельник», – подумала она, начиная в то же время подумывать об обращении к епископу в письме (обращении, которое полковник Буэндиа когда-то расценил как легкомысленное и непочтительное), но тут Архенида распахнула дверь с проволочной сеткой и закричала:
– Сеньора! Говорят, что наш священник сошел с ума!
Вдова повернулась к ней лицом, на котором было весьма характерное для нее пасмурное, горькое выражение.
– Он сошел с ума самое меньшее пять лет тому назад, – заметила она. И, продолжая тщательно разбирать свои платья, сказала: – Должно быть, он опять увидел дьявола.
– Нет, на сей раз это не был дьявол, – отвечала Архенида.
– Тогда кто же? – с надменным равнодушием спросила сеньора Ребека,
– Он говорит, что на этот раз он увидел Агасфера.