Маленький дикарь
Не удивительно поэтому, что когда наступил мой черед, я поступил так, как поступали со мной. Джаксону не было извинения — я же имел некоторое право на месть. Он знал, что есть добро, я этого не знал. Я руководствовался мелкими чувствами моего мелкого миросозерцания. Я никогда не слыхал о сострадании, прощении, милосердии и любви к ближнему. Я не знал о существовании Бога, знал лишь одно, что сила есть право, и самым живым чувством во мне была жажда мщения и сознание могущества и власти. Выкупавшись, я снова осмотрел все вещи, вынутые из сундука. Я посмотрел на книги, но не дотронулся до них.
— Я должен узнать, что они означают, — подумал я.
Жажда знания была развита во мне не по годам, что объясняется тем, что запретный плод всегда кажется нам наиболее сладким. Джаксон неизменно отказывался отвечать на все мои вопросы, и это только усилило во мне непреодолимое желание все знать и все понимать.
ГЛАВА V
Три дня пролежал Джаксон на постели. Я приносил ему воды, но от пищи он упорно отказывался. По временам он громко стонал и постоянно говорил сам с собой. Я слышал, как он просил прощения у Бога за свои грехи. На третий день он, наконец, заговорил:
— Генникер, я очень болен, у меня начинается лихорадка от раны, которую ты мне нанес. Я не говорю, что не заслужил этого, знаю, что обращался с тобою дурно и что ты должен меня ненавидеть, но вопрос только в том, желаешь ли ты моей смерти?
— Нет, — ответил я, — я хочу, чтобы вы остались живы и ответили на все мои вопросы!
— Да, — сказал он, — я буду отвечать тебе; я дурно поступал и хочу искупить свою вину. Понимаешь ли ты меня? Я был жесток с тобой, но теперь буду делать все, что ты захочешь, и постараюсь удовлетворить твое любопытство.
— Мне только этого и нужно! — ответил я.
— Знаю, но рана моя гниет; надо обмыть и перевязать ее. Перья только ее растравляют. Сделаешь ли ты это для меня?
Я призадумался, но, вспомнив, что он в моей власти, ответил:
— Да, я это сделаю!
— Веревка причиняет мне боль, надо снять ее!
Я принес воды, развязал веревку, осторожно удалил перья и куски запекшейся крови и тщательно обмыл рану, при этом невольно в нее заглянул, и любопытство мое побудило меня спросить: — Что это за тоненькие белые веревочки, которые перерезаны ударом ножа?
— Это жилы и мускулы, с помощью которых мы двигаем руками, — ответил Джаксон. — Теперь они перерезаны, и я уже не буду в состоянии владеть этой рукой!
— Погодите, — сказал я, вставая, — я что-то придумал!
Я побежал к тому месту, где лежал сундук, взял одну из рубашек, принес ее и, разодрав на полосы, забинтовал ими рану.
— Откуда ты взял полотно? — спросил с удивлением Джаксон.
Я рассказал ему.
— И нож оттуда? — сказал он со вздохом. Я ответил утвердительно.
Когда я кончил перевязку, Джаксон объявил, что ему гораздо легче, и затем сказал:
— Благодарю тебя!
— Что это значит «благодарю»?
— Это значит, что я испытываю чувство благодарности к тебе за то, что ты для меня сделал!
— А что такое благодарность? — продолжал допытываться я. — Я никогда не слыхал от вас этого слова!
— Увы, нет! — ответил он. — Было бы лучше для меня теперь, если бы ты слыхал его. Пойми же меня. Я испытываю к тебе хорошее чувство за то, что ты перевязал мою рану, и готов сделать для тебя все, что только могу. Если бы я не потерял зрения и был бы еще хозяином, как был им неделю тому назад, я не бил бы и не мучил тебя, а постарался бы хорошо с тобой обходиться. Понимаешь ли ты, что я тебе говорю?
— Да, — сказал я, — думаю, что понимаю, и если вы объясните мне все, что я хочу знать, то я поверю вам!
— Я сделаю это, как только немного поправлюсь, теперь я еще слишком слаб; ты должен подождать день или два, пока не пройдет лихорадка!
Успокоенный обещанием Джаксона, я заботливо ухаживал за ним в течение двух дней, обмывал и перевязывал его рану. Он говорил, что чувствует себя лучше, и обращение его со мною было такое ласковое и миролюбивое, что я не сразу мог привыкнуть к такой перемене. Несомненно, однако, что его кротость имела на меня хорошее влияние. Ненависть моя к нему постепенно исчезала и уступала место более мягкому, и даже нежному чувству, в котором я еще сам не отдавал себе отчета. На третий день утром он первый обратился ко мне.
— Теперь я в состоянии говорить. Что ты желаешь знать?
— Я хочу знать все подробности о том, как мы попали на этот остров? Кто были мои родители, и отчего вы сказали, что ненавидите меня и мое имя?
— Это потребует довольно много времени, — сказал Джаксон после минутного молчания. — Мне легко было бы ответить, если бы не твой последний вопрос. История твоего отца так тесно связана с моею собственною, что мне невозможно рассказать одну без другой. Итак, я начну с того, что расскажу тебе про себя, и таким образом ты узнаешь все, что тебя интересует!
— Так рассказывайте же, но только не говорите неправды!
— Нет, я буду говорить все, как было. Твой отец и я родились в Англии. Ты ведь знаешь, что это твоя родина, и что язык, на котором ты говоришь, английский?
— Я этого не знал. Расскажите мне что-нибудь про
Англию!
Я не буду обременять читателя пересказом всего, что говорил мне Джаксон про Англию, а также и бесчисленных вопросов, которые я ему задавал. Ночь наступила прежде, чем он мог мне ответить на все то, что хотелось мне знать. Он жаловался на усталость и, казалось, рад был, наконец, замолчать. Я перевязал ему рану, и он заснул.
Трудно описать впечатление, которое произвел на меня этот внезапный и непрерывный поток слов. Я был как-то странно взволнован и возбужден и много ночей подряд не мог спать. Я должен сознаться, что не всегда понимал значение слов, употребляемых Джаксоном, и, чтобы не прерывать нить его рассказа, часто довольствовался приблизительным пониманием и догадками. Но мысль быстро рождает мысль, и многие слова, которые сначала звучали совершенно чуждыми, становились мне понятными от частого употребления. Первую ночь я как будто опьянел от разговора и не спал до утра, стараясь разместить и запечатлеть в своей памяти все эти новые мысли и понятия. Чувства мои к Джаксону также изменились; я уже не испытывал к нему никакой ненависти или недоброжелательства. Все это уступило место чувству наслаждения, которое он доставлял мне, и я смотрел на него, как на неисчерпаемый и драгоценный источник удовольствия. Изредка, конечно, подымались во мне старые чувства. Забыть их вполне было трудно, но тем не менее я цеплялся за Джаксона и ни за что на свете не согласился бы потерять его, не узнав от него все, что можно было узнать. Когда состояние его раны казалось неудовлетворительным, я беспокоился не менее его самого. Одним словом, можно было ожидать, что мы, в конце концов, сделаемся настоящими друзьями, на почве полной зависимости друг от друга. С его стороны было бы безрассудно относиться враждебно ко мне, от которого зависело теперь все его благосостояние, а с моей стороны враждебность к человеку, открывшему мне новый мир мыслей и впечатлений, также была немыслима.
На второй день утром Джаксон рассказал мне приблизительно следующее:
— Я не готовился быть моряком. Я учился в хорошей школе, а десяти лет поместили меня в торговый дом, где я целыми днями сидел за конторкой, переписывая все то, что мне приказывали. Торговый дом этот занимался большими делами с Южной Америкой.
— Где находится Южная Америка? — спросил я.
— Ты бы лучше не мешал мне рассказывать, — заметил Джаксон, — когда я кончу, ты можешь задавать мне какие угодно вопросы, но если будешь прерывать меня на каждом шагу, я в неделю не дойду до конца моего рассказа. Вчера мы потеряли целый день!
— Это правда, так я и сделаю!
— В конторе, — продолжал Джаксон, — кроме меня, было еще два писаря — главный писарь, которого звали Манверс, и твой отец. Хозяин наш, по имени Эвелин, был очень строг и взыскателен по отношению к твоему отцу и ко мне, ежедневно проверял нашу работу и делал нам замечания, если что-нибудь было не так. Это создало между нами соревнование, которое побуждало нас обоих к работе, и оба мы часто заслуживали похвалу. По воскресеньям м-р Эвелин обыкновенно приглашал твоего отца и меня к себе на весь день. Утром мы шли в церковь, а потом обедали с ним. У него была дочь, немного моложе нас годами. Это и была твоя мать. Мы оба со временем, когда стали постарше, начали ухаживать за нею и наперерыв старались угождать и нравиться ей. Трудно сказать, кто из нас имел вначале больше успеха, но все же думаю, что из двух скорее я был ее любимцем первые два года нашего знакомства. Отец твой был по природе серьезен и расположен к задумчивости. Я же, наоборот, полон был веселья и задора, а потому она и предпочитала меня, как более живого и приятного товарища. Мы пробыли около четырех лет в конторе, когда умерла моя мать. Отец мой умер раньше, когда я еще не поступал на службу. По смерти матери оказалось, что моя часть состояния достигла приблизительно двух тысяч пятисот ф. ст. , но я еще не был совершеннолетним и ранее, как по истечении года, не мог вступить во владение ими. М-р Эвелин, который в это время был вполне доволен моим поведением, не раз полушутя-полусерьезно говорил мне, что когда мне минет двадцать один год, он позволит мне, если я того пожелаю, вложить свои деньги в его дело. Я так и намеревался сделать и с надеждой смотреть на будущее, мечтая жениться на твоей матери и зажить припеваючи. Не сомневаюсь в том, что все бы это так именно и случилось, если бы я продолжал вести себя прилично. Но раньше, чем я достиг совершеннолетия, я, к сожалению, завел некоторые весьма сомнительные знакомства, стал жить выше своих средств и, что всего хуже, приучился пить и проводил все ночи за кутежами. От этой дурной привычки я и впоследствии никогда не мог отделаться. Она погубила меня тогда и впоследствии губила меня всю жизнь. Мое маленькое состояние не только придавало мне некоторое значение в глазах других, но было причиной того, что я стал очень высокого о себе мнения. Я начал усиленно ухаживать за мисс Эвелин и был весьма благосклонно принят ее отцом, не мог также жаловаться и на отношение ко мне молодой девушки. Что же касается твоего отца, то он был совершенно отодвинут на второй план. У него не было ни состояния, ни каких бы то ни было надежд на будущее, кроме того, что мог он скопить своей бережливостью.