Изнанка экрана
Улица Горького у площади Маяковского. У тротуара серая от пыли «Волга». На переднем сиденье лежит, откинув голову на подголовник, Александр Борисович, глаза закрыты, рука безжизненно свешивается из окошка машины. Прохожу мимо по своим делам. Возвращаюсь через полчаса. Столпер в той же позе. Думаю: «Не случилось ли с ним чего?» Останавливаюсь, трогаю руку — теплая, обращаюсь: «Чем-нибудь помочь?» Открывает глаза, щурится, узнавая: «Нет, все в прядке, просто, патя, ехал с „Мосфильма“ во ВГИК — очень устал, решил отдохнуть по дороге».
В период простоя между фильмами, во время мучительных поисков нового материала Патя с удовольствием переключался на работу со студентами и ребячливо радовался их успехам. Если его курс хорошо показался на экзамене, говорил: «Жалко, вы не видали, Леня! Будем еще показывать на днях — позвоню. Приезжайте!» И звонил, не забывал, несмотря на известную уже по рассказу о совещании у Сталина забывчивость. Как не забывал каждодневно говорить своим студентам: «Обязательно посмотрите „Гражданку Никанорову“. Когда те напоминали, что он вчера уже говорил это, настаивал: „Все равно посмотрите!“
Когда Александр Борисович испытывал материальные затруднения, а это в последние годы случалось с ним частенько, вспоминал золотые времена авторства в «Путевке в жизнь»: «Прихожу в кинотеатр, смотрю, патя, ого! Зрителей — полно! Уже десятка у меня в кармане!»
Что в данной реплике было главным для него, не знаю, не думаю, что только десятка!
Неизвестный Утесов
Для людей моего поколения Утесов был не просто исполнителем лирических и комических песен, он был, если хотите, эталоном искренности в песенной эстраде второй половины сороковых и начала пятидесятых годов. Его песенные картины резко диссонировали со слащавой лирикой, потоком лившейся из репродукторов и многократно повторенной с эстрадных подмостков.
«С душой поет!» — кратко рецензировали его искусство мои друзья из орехово-зуевских казарм и передавали друг другу пластинки с утесовскими «Окраиной», «Прогулкой», «Дорогой на Берлин».
Вот тогда-то я и начал собирать пластинки с его записями. Увлечение продлилось на десятилетия, и однажды мои друзья из Новосибирска, зная эту мою слабость, передали мне редкую пластинку Ленинградской опытной фабрики, на одной стороне которой была «Теритомба» в исполнении С. Лемешева, а на другой — «Скажите, девушки» в исполнении Утесова. Соседство, рискованное для последнего. Но испытание Утесов выдержал — его личная трактовка известной неаполитанской песни снимала несовершенство вокала.
Подарок новосибирцев подтолкнул меня: начало войны в неосуществленном, закрытом в производстве фильме «Отцовский пиджак», к которому я тогда приступал, захотелось решить на этой утесовской фонограмме. Но пластинка была ветхая, затертая, она с кем-то из эвакуированных ленинградцев двигалась в Новосибирск по военным дорогам, и я решил позвонить Леониду Осиповичу, с которым тогда еще не был знаком, и попросить хорошую запись. Он выслушал меня и в ответ на мои уверения, что песня, которую я хочу использовать в картине, прекрасно, как мне кажется, выражает предвоенное время, бросил раздраженно:
— У меня есть песни и получше!
Прошел пяток лет. Я никогда не напоминал Утесову о нашем первом, телефонном знакомстве, но не преминул пригласить его на просмотр фильма «Вылет задерживается», где эпизод фронтовой свадьбы решался на мелодии «Скажите, девушки» в утесовском исполнении.
После просмотра Леонид Осипович попросил:
— Ты мне фонограмму этой песни дай — у меня сейчас пластинка пойдет, а этой фонограммы нету.
Я собирал пластинки Утесова, слушал все программы его оркестра, и мне казалось — я знаю Утесова. Это было ошибкой. Личность актера далеко не полностью открывали его публичные выступления, где он, хорошо ли, плохо ли, работал по написанным для него и утвержденным текстам. Остроумие, искрометность, талант актера открывались в домашних утесовских рассказах, которыми он был наполнен до краев. В присутствии его смолкали лучшие рассказчики, а он в сотый, может быть, раз излагал историю актера из Теревсата (Театра революционной сатиры) Сускина, который в 19-м году утверждал, что он дворянин и ездил когда-то с графом Сумароковым-Эльстоном в Лондон на дерби. И перед нами возникал никому не известный суетливый Сускин и всем известный величественный его оппонент Смирнов-Сокольский.
В следующей новелле маленький мальчик при стечении всего города принимал Утесова за известного политического деятеля.
— Я приехал на два выступления в Бердянск, — заговорщически приступал Леонид Осипович, — до войны. Заметьте, тогда я был знаменит, как Алла Пугачева. Даже больше. В Бердянске у меня жил мой кровный родственник, и вот приходит он ко мне и приглашает пообедать.
— Я могу только с оркестром.
Он согласился. И сразу после завтрака мы идем к нему домой. Я, мои ребята и еще полгорода сзади. А другая половина висит на заборе у моего родича. Он подходит к калитке, распахивает ее, и я вижу накрытый во дворе стол, а у самой калитки маленького золотушного мальчика.
— Сюня! — говорит мой кровник. — Смотри, кто к нам пришел!
Сюня испуганно смотрит на меня, на людей за моей спиной, на народ, висящий на заборе, и молчит.
— Сюня! Как тебе не стыдно? Неужели ты его не узнаешь? — не унимается родственник.
Мальчик со страхом ворочает глазами.
— Сюня! — уже кричит родственник. — Подумай! Это самый знаменитый человек нашего времени! Ну?!
Во дворе — тишина.
И мальчик Сюня, показывая на меня, выдавливает:
— Это Ленин!
Я хохотал, а рассказчик уже смачно рисовал ситуацию, в которую попал режиссер Давид Гутман, приехавший ставить оперетту в Одессу...
— Первый раз его пригласили в двадцать шестом году. НЭП. На вокзале его встречает администратор Яша.
— Яша, где я буду жить? — спрашивает Додик.
— Конечно, в «Лондонской».
— А с кем я буду жить?
— Есть с кем, — отвечает Яша, и после репетиции он с Додиком идет к тете Хесе. У тети Хеси рояль, на рояле — салфеточки, на салфеточках — слоники. И девочки танцуют кадриль под рояль.
Додик ставил спектакль и после репетиции заходил к тете Хесе.
В следующий раз его пригласили ставить в Одесской оперетке в 32-м году.
На дворе — индустриализация. Тем не менее на одесском вокзале — тот же Яша и те же вопросы:
— Яша, где я буду жить?
— О чем говорить, конечно, в «Лондонской».
— А с кем я буду жить?
— Вот это — не знаю.
— Что, тетя Хеся умерла?
— Нет, она жива, — грустно ответил Яша, — но дела нет.
Додик провел репетицию и пошел все-таки к тете Хесе. Рояль — в пыли. Слоников — нет. Салфеточек — нет.
— В чем дело, тетя Хеся? — спросил Додик.
— Вы не поверите, Додик, — ответила эта гостеприимная хозяйка, — но большевики убили любовь.
Снова возникал из глубины лет фельетонист Смирнов-Сокольский, составляющий список людей, которых он должен обругать. Потом в этот поток включался Всеволод Мейерхольд, разыгранный Утесовым и мстящий остроумно и зло...
Особый раздел составляли истории взаимоотношений рассказчика и начальника Главискусства Керженцева по поводу исполнений «Лимончиков» и «Гоп со смыком».
— До войны было принято гулять по Кузнецкому. Вот иду я как-то днем от Неглинной — снизу вверх, — озорно начинает Леонид Осипович, — а сверху вниз по противоположному тротуару идет Керженцев Платон Михайлович. Тот самый, который закрыл и разогнал театр Мейерхольда. Увидев меня, остановился и сделал пальчиком. Зовет. Я подошел. «Слушайте, Утесов, — говорит он. — Мне доложили, что вы вчера опять, вопреки моему запрету, исполняли „Лимончики“, „С одесского кичмана“ и „Гоп со смыком“. Вы играете с огнем! Не те времена. Если еще раз я узнаю о вашем своеволии — вы лишитесь возможности выступать. А может быть, и не только этого», — и пошел вальяжно сверху вниз по Кузнецкому.
На следующий день мы работали в сборном концерте в Кремле, в честь выпуска какой-то военной академии. Ну, сыграли фокстрот «Над волнами», спел я «Полюшко-поле». Занавес закрылся, на просцениуме Качалов читает «Птицу-тройку», мои ребята собирают инструменты... Тут ко мне подходит распорядитель в полувоенной форме и говорит: «Задержитесь. И исполните „Лимончики“, „Кичман“, „Гоп со смыком“ и „Мурку“. Я только руками развел: „Мне это петь запрещено“. — „Сам просил“, — говорит распорядитель и показывает пальцем через плечо на зал. Я посмотрел в дырку занавеса — в зале в ряду вместе с курсантами сидит Сталин.