Золотой храм
Действие происходит в июньские дни 1934 года, во время «Ночи длинных ножей», когда Гитлер одним безжалостным ударом расправился с обеими экстремистскими фракциями своей партии – и левой, и правой.
В день премьеры зрители получили листки со следующим текстом: «Опасный идеолог Мисима посвящает эту зловредную оду опасному злодею Гитлеру». На самом деле Мисиму не очень интересовала идеология немецкого национал-социализма, как и фигура Адольфа Гитлера. Несмотря на всегдашнюю точность в воспроизведении исторической канвы событий, автора меньше всего заботит историческая правда. Пьеса вызывающе имморалистична – не только выбором героев, но и своим настроением: Мисима любуется тем, как сильная личность, художник Гитлер, растаптывает в себе человеческие чувства, поднимаясь на некую «высшую ступень», достигая новых высот зла. Идеи не имеют здесь никакого значения, Мисима всегда был слаб по части идеологии; существенно другое – звучание фразы, яркая образность, весь эстетический ряд. В этом гимне коварству и предательству ощутимо продолжение одной из тем «Золотого Храма» – красота морального падения, описанная в сцене предательства Уико.
Пьесу отличает строго геометрическая выверенность и продуманность сюжета, сценической композиции. Таковы все «европейские» пьесы Мисимы, выдержанные в расиновской традиции с ее единством места действия, декорации, настроения, ограниченным числом действующих лиц, минимумом движения и пространными «тирадами». Классический канон выполняет особую функцию: контрастирует со «злонамеренностью» авторского замысла, оттеняет иронию и эпатаж.
VII
…Правда ли, что маркиз де Сад мог бы у вас поучиться?
Из всего драматургического наследия Мисимы наибольшая известность – во всяком случае, за пределами Японии – выпала на долю пьесы «Маркиза де Сад». Обращение к восемнадцатому столетию и имени де Сада было неслучайным. Фигура распутного маркиза представляла для Мисимы предмет особенного, отнюдь не академического интереса. Вновь и вновь возникает на страницах его произведений, дневников образ де Сада. В одном из эссе он пишет, что семнадцатый век был эпохой интеллектуализма, восемнадцатый – эпохой эротизма и де Сада, девятнадцатый – эпохой научных доказательств, а двадцатый вновь обратился к эротике, то есть к де Саду. Взгляд, несомненно, пристрастный (впрочем, Мисима никогда и не стремился к объективности суждений), однако именно наше столетие действительно отмечено необычайным подъемом интереса к творчеству и личности маркиза, почти начисто забытого в предыдущем веке. Образ libertin’a и порнографа, излюбленного автора подпольных типографий времен Директории, переосмысливается заново – слишком много нитей, как оказалось, тянется от него к современности. В отвержении всех и всяческих авторитетов, догм и моральных устоев, которым бравировал де Сад, видят провозвестие всего позднейшего нигилизма; «проклятые поэты» от Бодлера до Жене считали маркиза родоначальником модернизма; скрупулезный анализ собственного извращенного сознания фактически делает его предвестником Фрейда. Родственным нашему столетию, богатому революциями как социальными, так и духовными, было вечное бунтарство маркиза, этого, по словам Камю, первого теоретика абсолютного бунта; Аполлинер же назвал его «самым свободным духом из всех, когда-либо живших».
Страшная эта свобода, прельстительная в своей безграничности, зиждется на формуле, позднее выведенной Иваном Карамазовым: если Бога нет, то все позволено. И де Сад при жизни считался опасным преступником не столько из-за своих сексуальных похождений (ему было далеко до иных сластолюбцев эпохи всеобщего распутства), сколько из-за богоборческой окраски этих эскапад. Раз за разом он как бы бросал вызов Господу: вот, смотри – и вмешивайся, если Ты есть. В пьесе «Маркиза де Сад» графиня де Сан-Фон, единомышленница де Сада, говорит: «Начинаешь оскорблять невидимого нашего Господа – плюешь Ему в физиономию, бросаешь вызов, – одним словом, стараешься разозлить. Но Боженька, как ленивый пес, дрыхнет дни и ночи напролет. Его дергаешь за хвост, тащишь за уши, а Он и глаз не раскрывает – не то что цапнуть или облаять». Богохульственные выходки, судя по всему, доставляли маркизу высшее эротическое наслаждение.
Впервые в Венсенскую тюрьму он угодил еще в 1763 году, в 23-летнем возрасте за то, что заставлял некую девицу Жанну Тестар топтать распятие. Инцидент в селении Аркей, упоминающийся в пьесе, вызвал особенное негодование властей тем, что для своих извращенных забав маркиз намеренно избрал день Святой Пасхи. В списке многочисленных преступлений маркиза – глумление над таинством причастия, мессой, Библией. Уголовные обвинения в отравительстве и содомии (которая во Франции XVIII века каралась смертью) были с де Сада сняты, и тем не менее он провел в заточении в общей сложности почти тридцать лет. Одной лишь просьбы тещи, мадам де Монтрей, конечно же, было бы недостаточно, чтобы убедить короля издать указ о бессрочном заключении маркиза, – его сочли действительно опасным. Впрочем, подобный произвол при Старом режиме был весьма распространен: десятки тысяч узников томились в тюрьмах по королевским «летр-де-каше»; знаменитого графа Мирабо по просьбе его отца заточали таким образом 22 (!) раза.
Мисима писал: «Искусства без шипов не бывает, как не бывает его и без яда. Невозможно вкусить меда искусства, не впитав и его яда». Вероятно, в этом есть доля истины, – во всяком случае, произведения самого Мисимы щедро приправлены этим ядом. Однако в книгах де Сада, литературный талант которого неоспорим, шипов и яда в явном избытке – подчас они вовсе забивают пресловутый медовый вкус.
Главная героиня пьесы «Маркиза де Сад», безропотно сносившая все чудовищные выходки своего скандально знаменитого мужа, не прощает ему сущей безделицы в сравнении с действительными зверствами – романа «Жюстина, или Несчастья добродетели», написанного де Садом в тюрьме. Рене может покарать мужа единственным доступным ей способом – отказаться от него. У первого консула Бонапарта возможности были куда обширнее: как известно, корсиканец назвал «Жюстину» самой отвратительной из книг и запер автора пожизненно в сумасшедший дом – твердая власть умеет оберегать нравственность подданных.
Юкио Мисима должен был чувствовать в де Саде родственный дух – да, пожалуй, у них и впрямь немало общего.
Оба они были не просто литераторами, они были одержимы писательством. Мисима писал каждую ночь своей жизни, его работоспособность казалась поразительной, но и де Сад в своей темнице исписывал листы с лихорадочной, почти невероятной быстротой: внушительный том «Сто двадцать дней Содома» создан меньше чем за месяц, «Жюстина» – за пятнадцать дней. Нельзя забывать и о том, что Мисиме, безусловно, был присущ садомазохистский комплекс: эротические фантазии героя «Исповеди маски» куда причудливее и экзотичнее механических зверств де Сада – точно так же как совершенное Мисимой харакири страшнее и окончательнее флагеллантских забав маркиза. Мотив надвигающегося разрушения планеты, Вселенной, ощутимый у де Сада, характерен и для целого ряда произведений Мисимы – например, он главенствует в романах «Оступившаяся добродетель», «Дом Киоко», «Красивая звезда». Наконец, не последнюю роль, очевидно, играла и аура скандала, жадного внимания толпы, окружавшая обоих, хотя по этой части Мисиме, разумеется, было за де Садом не угнаться.
Даже то, что в пьесе, посвященной де Саду, сам маркиз так на сцене и не появляется, наводит на мысль об отождествлении автора с главным героем – ведь самого себя увидеть со стороны нельзя. Можно предположить, что «Маркиза де Сад» – пьеса не только об Альфонсе-Франсуа-Донасьене де Саде, но и о Юкио Мисиме: в самом деле, есть нечто нарциссическое в том, как на протяжении трех актов все слова и мысли действующих лиц притягиваются к одному незримому центру. «Все эти персонажи встречаются и расходятся, словно планеты, вращающиеся вокруг одной точки, каждая по своей орбите», – пишет Мисима в авторском комментарии.