Дао
Алкоголь – компонент, участвующий наравне с кислородом и водой в процессах обмена этого на диво могучего организма. Компонент дорогой, и прежде всего последствиями: повыпив, Хьюи непременно влипает в историю, связанную с полицией, а значит, и с определенной затратой на откуп от нее, благодаря чему его долг хозяину исчисляется десятью тысячами гонконгских долларов. А так как долгу предначертано расти и расти, Хьюи – раб нашего шефа навек. Но и не будь долга, мало бы что изменилось.
Попавший в братство пребывает в нем, по крайней мере, до следующего перерождения.
На Хьюи шорты, пляжные шлепанцы и зеркальные очки – с ними он неразлучен, и на моей памяти очки покидали его лицо раза два, и то в обстоятельствах крайних, как-то: драка и столкновение автомобиля с тележкой продавца рыбы. Тогда мне довелось увидеть глаза Хьюи: две ясно светящиеся выбеленной голубизной прорези со сплющенными и кажущимися потому вертикаьными, как у змеи, зрачками.
Литая мускулатура тела гориллы, однако безволосого, странно сочетается с рыхлым небритым лицом и бесформенной картофелиной носа в синих пороховых пятнах.
– Мистер Тао… – Хрипота препятствует вежливой интонации, и Хьюи кашляет. – Я нуждаюсь в незначительной сумме… Двадцать долларов…
– Твой долг лично мне – пятьсот. – Лицо мое непроницаемо.
– Полагаю, на этой цифре благоразумно ос– тановиться.
– Я все верну, мистер Тао…
Это звучит мне вслед. Я иду завтракать. Меня ждет серебряный поднос, укрытый плотной голубой салфеткой, горячей от скрытого по ней чайника, поджаристый, из тостера хлеб, джем, сыр, салат из побегов бамбука, куанцзы [2] и два мандарина с кожурой, рыхлой и пористой, как лицо Хьюи.
Из столовой на втором этаже виднеется двор киники, отделенный от виллы бестящей рябью трехметровой стальной сетки.
Больные собираются у фонтана – довольно выручной композиции четырех бронзовых драконов, извергающих ввысь из оскаенных морд водяные веера. Сейчас подойдет инструктор и начнет упражнения простейшей йоги: дыхание, промывание носоглотки, асаны – для каждого больного свои; затем прием лекарств, отваров, завтрак, а потом я, главный врач, начну обход.
Клиника невелика – всего сто мест. Профиь сугубо терапевтический, но есть и операционные, отстроенные Чан Ванли для пострадавших братьев с увечьями и ранениями, чье поступление сюда напоминает конвейер.
Для главы братства клиника – необходимое и доходное предприятие, для меня – мое детище, мой смысл.
Я сам продумал здесь каждую деталь – от убранства палат до общей архитектуры тибетского храма и одновременно большого дом с остроконечным коньком, полого отходящими от него скатами крыши, белеными стенами и черными ставнями окон. Внутри же – лоснящийся серебром пластик стен коридоров, ярко-зеленое ковровое покрытие, кожа и хром строгой мебели, стеклянные двери, телевизоры, масса электроники, видеотека. Для больных это благотворный антураж: архаика внешнего и модерн интерьера, плюс старинные лекарства из трав – горных целебных трав Тибета и Гималаев, вобравших в себя скрытое божественное пламя седой земли и отдающих свою животворную силу, охлажденную чистой водой, больной плоти.
Люди за сеткой скучились вокруг инструктора, внимая его наставлениям. На лицах их – безучастие еще владеющего ими сна, его потревоженная истома. Почему человек обыкновенно хмур утром? Ведь с каждым пробуждением мы рождаемся заново и лишь опыт, знания, привычки и болезни отличают нас от новорожденных.
И те, кто мудр, извечно почитают благость утра за начало жизни, которой суждено длиться день. День – это маленькая жизнь. Что мы вчерашние для нас сегодняшних? Воспоминание. А подчас и просто чужие люди… И лишь память возвращает нам осознание нашего многодневного бытия. Идея перерождений? Она верна: каждое утро мы встаем другими, но перерождение наше в нас же, а потому порой приходит безжалостное сомнение: а вдруг там, за гранью самого глубокого из снов перерождений нет?; а вдруг, понятие о вечной душе и вечной жизни ее – всего-навсего боль и стремление человека не утратить память о себе прежнем и вот так же неохотно рождаться утро за утром?…
Нет, все-таки это сомнение – от лукавого…
– Обход, сэр, – кланяется в дверях Катти. – Младшие врачи ждут вас…
Прошло два часа. Если день – жизнь, то она еще впереди, что не сказать о моей жизни вообще. Как таковой.
2.
– Да, я скрыла от вас, простите… – Истонченная болезнью рука, как бы выпавшая из просторного рукава кимоно, удерживает меня. – Но я надеялась, и вы должны понять… Я думала, там, в Европе, ошиблись… Ведь я прекрасно себя чувствовала, я ничего не замечала… Доктор! Вы же… вы делаете чудеса! Я заплачу, у меня есть деньги! – Она закрывает лицо ладонью и стискивает зубы, глотая истерический всхлип. – Вы знаете лекарства…
Восточные лекарства, которые…
– Поймите, – мягко отстраняю я ее растопыренные судорогой отчаяния пальцы, вцепившиеся в мой халат, как в край обрыва. —
Я не гоню вас из клиники, но онкология – не наш профиль. И ваши врачи в Бельгии окажут вам куда большую помощь, чем мы. К тому же прогноз боезни, уверяю, не из худших…
– Но у вас же есть… есть средство…
Грустный, пустой разговор… Я веду его не впервые. Их было много и будет еще больше – тех, кого приводит сюда лукавый поводырь веры в сверхестественное, в свою избранность, в вечность осознания себя в этом мире вещей и живого, где живое утрачивается быстрее и незаметнее, чем вещи. И странно то, что люди эти – в большинстве – логичные практики, даже циники, отказываются вспомнить в беде своей ту банальную истину, что всем живым правят деньги, и любой секретный рецепт чудодейственного снадобья был бы куплен, выкраден и продан в расчете на громадный гонорар и славу спасителя миллиона страждущих.
– Господин доктор… – В двери медсестра-китаянка.
Глаза ее таят настороженность, брезгливость и страх при виде больной, но это там, в зазеркалье глаз; там рождается мысль о неизбежности конца и о счастье его неопределенной отдаленности на день сегодняшний, а так – взгляд ее внимателен, мил и строг одновременно.
– К вам – белый господин…
– Возвращайтесь. – Я дружески стискиваю худенькую кисть, безвольно сминающуюся под моими пальцами. – И продолжайте лечение. Ваши врачи ничуть не хуже, к тому же там друзья, близкие, родина… Вы не будете одиноки, как тут… – Я иду к двери, а за спиной – виснущий стон безысходного плача и суетливый крахмальный шорох спешащей ободрить и утешить медсестры.
На улице – царство солнца, и мириады бликов его нежатся на листве, газонах, остекленело застывших струях фонтана, на чугуне решетчатых ворот, на красной, будто накаленной эмали такси, стоящего при въезде в кинику. У такси – высокий бледный человек. С лысинкой, живой порочной чернотой улыбающихся глаз, в белой рубашке свободного покроя с пятнами пота под мышками и в легких, цвета хаки брюках.
Я иду навстречу этой маске, сочетающей любезность, юмор и безусловное уважение к будущему собеседнику.
– Робинс, – представляется гость, увеличивая размер улыбки на миллиметр.
Это американец. И дело не столько в бостонском произношении, сколько в диапазоне его улыбчивости. Ритуал улыбки – искусство, в полной мере доступное только янки.
– Я от мистера Чан Ванли… – Губы его каменеют, а на влаге фарфоровых зубов мгновенно поселяются солнечные зайчики.
Очевидно, он желает выяснить, каковой будет моя реакция, но я бесстрастен не только лицом, но и существом своим, а потому, улыбаясь на какой-то миг уже жалко, он выдавливает: – Последнее время меня беспокоит печень… И мистер Чан Ванли рекомендовал мне проконсультироваться у вас…
Ну что же… Ситуация ясна. Господин Робинс, прибывший решать вопросы, связанные с героином, решает заодно и подлечиться. Последнее обойдется ему недешево.
– Я не признаю новомодных лекарств, – объясняется мне по пути в беседку. – Каждому снадобью, прежде чем оно станет лекарством, должен предшествовать опыт его применения. А опыт – это долгие, долгие годы… Вы лечите травами, насколько я в курсе, и опыт вашего метода – столетия, так? О! – Он садится, смущенно хлопая себя по ляжкам. – Я бесцеремонен… Сразу о деле! По вашим обычаям… вы ведь китаец? – следует вначале коснуться погоды…