Симпатические письма
Посадила меня на деревянный диванчик, обшитый клеенкой, сама села на табуретку возле стола, положила перед собой на столешницу худые руки с темными узловатыми пальцами.
– Они меня замучили симпатическими письмами: то по почте шлют, то под порог их подкидывают. Там такая клевата, такая клевата! «Ты пойдешь в огород к своим пчелкам, мы тебя убьем, твой труп пойдет на распятие, а нам тюрьма родная мать». Вот что они пишут! Так что просьба моя решающая – не оставьте без внимания.
Потом, нагибаясь ко мне, достала из-под дивана старые калоши и драные чулки, положила возле меня:
– Это вчера мне подкинули под порог. А вот записка, – сунула мне в руку тетрадный листок, сложенный вчетверо.
Развернул записку, читаю:
«Сектанка. Прими Христа ради божее подаяние. Это тебе на смерть тапочки. В них чулочки безразмерные. На сапожках дорожка. Это смерть сектанке…»
Почерк мне был уже знаком, все та же рука, и ошибки грамматические те же.
– Как же так, – говорю, – судья вызывала их, предупреждала… А они снова за свое?
– Правда, правда! – закивала она. – Сперва взялись за них молодцевато: вызвали их обоих, и сноху, и ее подружку. Они перепугались. А потом как узнали, что в товарищеский суд передали, так еще пуще стали измываться. Они что делают? Сладкий раствор брызнули на крышки моих ульев. Чужие пчелы налетели и пошли клевать моих пчелок. Что тут было! Ведь я свои ульи перевезла в соседнее село и никому не говорю, где их поставила. Вон, на окна и на подполье замки повесила. Не то ведь ночью залезут и придушат меня.
Замки, большие и маленькие, висели на каждом переплете, обезображивая вид из окна.
– За что же они вас мучают?
– Господи! За добро свое страдаю. А пуще всего через дом свой. Ты, говорят, старый человек, должна уступать молодым. Ну, я вам уступаю. Чесанки свои снохе отдала. Ненадеванные чесанки! Пуд меду им на свадьбу накачала. Тканые паневы отдала. И все мало! Полезай, говорят, к нам на печь, а дом свой отдай молодым. Внучек женился, их сынок. У нас печь даром остывает, а ты полдома без толку отапливаешь. Да я вам что? Инвалид? Я без работы сидеть не могу. Я болею от этого. У меня огород, малинник, пчельник. Я сама себе хозяйка. Стыдно переходить на подаяние. Нет уж, пока ноги-руки владают, пока сила есть, ползком и то прокормлюсь. А если сразит лихоманка, умру тихонько. И все им останется. Так не верят! Боятся, что племяннику дом откажу. Замучили меня совсем, замучили… – Она, потупившись, глядела себе под ноги, и черные глаза ее заблестели от навернувшихся слез.
– Дарья Максимовна, отчего же вы боитесь товарищеского суда? Авось помогут вам.
Она даже вздрогнула и посмотрела на меня с испугом:
– Что вы, господь с вами! Да разве с этими саранпалами столкуешься? Там же одни пенсионеры. А председатель у них Авдей Пупков. Он в пятидесятом году племянника моего засадил на десять лет. Хлеба-то не было, а тот сметки из-под комбайна принес к себе домой. Ребятишкам кашу сварить. Вот его Пупков и отправил куда Макар телят не гонял. Он так в Сибири и остался, и детей туда выписал. Теперь хорошо живет. И мой дом ему не нужен. Так что просьба моя решающая – не оставьте без внимания.
Я вышел во двор. Иван Парфенович и жена его сидели на скамеечке, рядом стояла корова, ела картофельные очистки из помойного ведра. Хозяйка не торопилась доить корову, видно, что ждала меня.
Я поздоровался с ней, присел рядом, показал свое удостоверение.
– Из газеты. Должен записать кое-что про вас.
– А что про нас записывать? Мы не какие-нибудь артисты-гитаристы. Со сцены не поем, – ответила бойко и даже кокетливо плечиком повела: ее серые глазки приветливо щурились, обветренные губы кривились в улыбке. Но когда я раскрыл блокнот и стал записывать, она заерзала на скамье и тревожно поглядела на мужа.
Иван Парфенович сидел недвижно, как Будда, сложив руки на животе, и меланхолично глядел на корову.
– Вот не ждали, что про нас в газету напишут. Какие ж такие геройские дела мы натворили? – Она все еще надеялась перевести на шутку и улыбалась, хотя улыбка была жалкой.
– На вас поступила жалоба, – отвечаю. – Надеюсь, судья вам растолковала, в чем ваша вина.
– Жалобу передали в товарищеский суд. Она же эта самая… сектанка! Приходите на суд. Не меня будут судить, а ее.
– За что же ее судить?
– Как за что? Она же на дому молится. И днем, и ночью. В переднем углу поклоны бьет. Я сама видела. А то с подружками ходит покойников отпевать. Попа-то нет. Вот она за попов и наяривает. А дома, по вечерам, Евангелие читают. Это у них вроде репетиции.
– Ну при чем тут Евангелие? – говорю. – Вы шантажируете человека, угрожаете… Травите!
– А вот на товарищеском суде и разберутся, кто кого травит.
– Нет, извините… Такие вещи выносятся на суд всеобщий. Я вынужден написать о ваших проделках в газету.
– А как же насчет религиозного дурману? Что же, не наказывать ее? Или вы ее под защиту берете?
– Татьяна, перестань! – сказал Иван Парфенович и тяжело поглядел на жену.
Она покрылась бордовыми пятнами, затравленно переводила взгляд с меня на мужа и все еще пыталась оправдаться:
– Значит, нельзя трогать церковников и сектанок? А ежели люди добра им хотят, на поруки взять желают? Избавить от дурману? И такое возьмите в соображение: нас четверо живут в одной половине. Сын у нас женился. Две семьи в одной половине. Она же одна занимает целую половину. А ведь старый должен уступать молодым…
– Замолчи! – рявкнул хозяин.
Она вздрогнула и ужалась вся, даже голову втянула в плечи, сгорбилась и затихла.
– Андреич, ты меня знаешь – я слов на ветер никогда не бросал. Не будет этого суда, и травли никакой больше не будет. Так и передай матери. А ежели сунутся опять с энтими письмами – башку оторву у обеих до суда. Мне один выход: что так позор, что эдак.
Он встал со скамьи и, тяжело грохая о ступеньки, ушел в сени. Татьяна, закрыв лицо ладонями, заплакала навзрыд…
Я сунул блокнот в карман и молча удалился.
1982