Трое
Первые минуты, оставшись вдвоем у костра, мы растерянно молчали, смущенные неожиданным уединением. Я был слишком возбужден и взволнован: мне нужен был откровенный и поэтому трудный разговор с ней, и я его искал все последние дни.
Здесь на косе было тихо; река, прошумев на дальних перекатах, спокойно и лениво разливалась на песчаной отмели, и только кузнечики обалдело заливались в недалеком лесу, словно воодушевленные тем, что их стрекот больше не заглушается шумом реки, да где-то совсем рядом пронзительно и тоскливо кричал куличок.
Нина смотрела в костер широко раскрытыми глазами, словно хотела увидеть в этом мятущемся пламени то, что тревожило ее.
Я взял ее за руку.
– Расскажите мне что-нибудь о себе.
– А что же вам рассказать?
– Ну расскажите, как учились, как женились, – я неуместно усмехнулся и спросил: – Вы любите мужа? – спросил и почувствовал всю нелепость этого вопроса.
– Я нужна ему. – Она ответила это так просто и с такой убежденностью, что мне стало не по себе.
– Откуда у вас такая уверенность?
– На это одной фразой не ответишь. Мы с ним учились в одном университете, на одном курсе, – отделения разные… Я давно его знаю. Он всегда выделялся на курсе. Ни один диспут без него не проходил. И знаете, за что он пользовался успехом? За самостоятельность суждений… или за броскость фразы, что ли… Он ни одному авторитету не уступит…
– И вас покорила эта неуступчивость?
– Нет, совсем не то. – Она посмотрела на меня с какой-то жалостной, трогательной улыбкой и с минуту раздумывала: говорить ли? – Я его видела совсем с другой стороны, – почему-то мне всегда было немного жаль его. Бывало, Станислав гневно бичует с трибуны какие-нибудь отклонения, а я смотрю на него и вижу, что его надо просто пожалеть. Чувствовала я в нем какую-то внутреннюю болезненность, обостренную нервозность. Это меня и потянуло к нему. А когда мы познакомились ближе, я узнала, что он много страдал. Правда, в детстве жил хорошо… Потом потерял отца. Не привыкли они к скупой и размеренной жизни, ну и бедствовали. И Станислав ожесточился. Дальше – больше… Сказать по правде, мне надоело выслушивать его постоянные нападки: в городе скверно, потому что пыль, духота, грохот; в тайге тоже скверно, потому что глушь, скука, комары. С Ольгиным разговаривать не стал – чурбан; вас он презирает за то, что вы чепуху рисуете. Да что там говорить!.. Нет у него, кроме меня, никого на свете. Он ко мне очень привязался, полюбил. И теперь я просто необходима ему. Я даже не представляю, как он смог бы остаться без меня.
– Но вы не ответили на мой вопрос: любите ли вы его? – Я понимал, что это прямолинейно, грубо, эгоистично, наконец, но продолжал смотреть на нее в ожидании ответа.
Она отвела взгляд и, задумчиво глядя в костер, тихо ответила:
– Раньше мне казалось, что да, а теперь я не знаю…
– Нина! Я… полюбил вас. Извините, я не могу больше молчать. Я совсем измучился: не работаю, не сплю и постоянно торчу у вас перед глазами. Но что же делать? Что? Скажите мне, научите?! – Я положил голову ей на колени и стал целовать ее руки, холодные, пахнущие рекой.
– Я тоже вас полюбила… Я это предчувствовала. А потом все поняла там, на поляне, во время спора. Вы говорили будто мои слова, мои мысли… Вы так близки мне по душе, так понятны… и жизнь ваша… Вы – сильный и весь такой простой и мудрый, как этот лес и эта река… Рядом с вами, словно свежеешь и хочется какого-то большого чувства, настоящего дела… Да, полюбила. Мне радостно и тяжело… Я знаю, что-то решать надо. Но дайте мне подумать, собраться с мыслями. – Она тихо поцеловала меня в голову.
Я поднялся и обнял ее за плечи; она с трудом отвела мои руки и, пристально, мучительно глядя мне в лицо, сказала:
– Вот что – едем завтра на пасеку… И все решим.
«Едем на пасеку!.. Все решим! Все!» Я ликовал. Эти две фразы проносились в моем уме тысячи раз, и уж ни остаток ночи, ни утром я не мог и глаз сомкнуть.
На следующий день, как и было условлено, я пришел к Полушкиным пополудни. На берегу протоки, напротив избы Кялундзиги, лежал уже знакомый мне бат, приготовленный для поездки. Нина встретила меня подчеркнуто приветливо и сказала в присутствии Полушкина с явной насмешкой:
– А знаете, Стасик тоже с нами едет. Решил прогуляться. Засиделся!
Полушкин пропустил иронию и любезно резюмировал:
– Да, тем более в такой приятной компании.
Сначала мне было крайне неловко и стыдно перед ним, и я старался не смотреть на него.
Я чувствовал, что между ними произошел неприятный разговор, что Полушкин крайне раздражен и что быть буре.
Он столкнул бат, подал Нине руку и заботливо усадил ее. Все это он делал с вызывающе подчеркнутой внимательностью. В дороге он был необыкновенно любезен со мной, и эта нарочитость постепенно сказывалась: я перестал испытывать неловкость перед ним, а потом начал злиться. «Чего он тянет? – думал я. – Если все знает, так пусть хоть негодует, что ли… Хоть бы выругался… оскорбил! И то уж лучше – определеннее. Или трусит? Чего? Не стану же я с ним драться».
Удэгейская пасека располагалась в тайге, километрах в пяти вниз по Бурлиту. Плыть по течению было легко и приятно. Тугой прохладный ветерок с миндально-горьковатым запахом черемухи и жимолости резво гулял над рекой, сбивал рыхлые пенные шапки с темных водоворотов и оставлял на губах мелкие тающие брызги. Солнце светило мощно и радостно; игриво, нарядно поблескивала река перекатными гривами, а над ней, уходя в самое поднебесье по дальним синеющим отрогам сопок, ровно тянул свою шумную баюкающую песню нескончаемый лес.
Минут через сорок мы свернули в широкую протоку и подошли к подножью сопки Сангели, только с другой стороны от того склона, где когда-то тушили пожар. Здесь перед сопкой образовался довольно широкий залив с необыкновенно сочными и густыми зарослями кувшинки и водяного лютика вдоль берегов. Замшелая сопка возвышалась перед нами отвесно, как стена. Откуда-то с высоты, по острым гранитным перепадам сыпались чистые водяные струи. Это – вечный источник, по удэгейскому преданию, слезы невесты охотника Сангели, погибшего там, на вершине.
– Я никогда не пробовал на вкус девичьи слезы, – мрачно сострил Полушкин. – Давайте подвернем!
– Вода очень холодная, тебе нельзя пить, – предупредила его Нина.
– Мне теперь все можно. – Он вызывающе посмотрел на нее.
– Ну, как знаешь. – Она не уклонилась и твердо встретила его взгляд.
Я ухватился за бурую корявую веточку карликовой березы, вцепившейся корнями в гранитную глыбину, и подтянул бат к самой скале. Затем мы стали ловить губами тоненькие, сверкающие, как ожерелье из горного хрусталя, водяные струи. Они были холодными до ломоты в зубах и чуть солоноватыми.
Утираясь полой распашной клетчатой рубашки, Полушкин сказал:
– Оказывается, чужие слезы-то ничего… даже приятственны. – Он с деланной веселостью посмотрел на меня.
– А вы до сих пор не интересовались чужими слезами? – спросил я, задетый за живое.
– Нет, отчего же? Я их изучал по картинам наших художников.
– После чего решили заняться археологией на английском языке?
– Чтобы установить: насколько ваше искусство стоит ближе к жизни, чем археология.
– Будьте добры, разберите весла! – Нина подала мне и Полушкину по веслу. – Не до ночи же нам стоять под скалой. – И приказала: – Гребите и прекращайте спорить.
Мы налегли на весла, стараясь перегрести друг друга; и я с удивлением заметил, что он вынослив и умело работает веслом.
Впрочем, грести оставалось нам недолго. Мы пристали к более чистому противоположному берегу заливчика и вытянули бат на прибрежную траву.
– А теперь пешком! Здесь недалеко! Пошли! – Нина повела нас по еле заметной в траве тропинке к зарослям.
Широкая лесная поляна предстала перед нами внезапно. Вырвавшись из зарослей кигарея и цепкой аралии, мы очутились перед красноватым бревенчатым омшаником. За ним, на мягкой, свежего салатного цвета луговине вольно раскинулись, как ошкуренные пни, свинцового цвета долбленые ульи. Там, в конце пасеки, полускрытые ветвистым дубом, стояли две избы, чуть поодаль амбарушко на сваях – цзали. Одна изба оказалась жилой, вторая – складом. Перед последней стояла медокачалка. Толстая полногрудая удэгейка с головой, посаженной прямо на объемистые плечи, размеренно подкручивала ручку медокачалки. Рядом на пне сидела подслеповатая старушка и курила трубочку. Сам пчеловод вместе с мальчиком-подростком вынимал из ульев рамки с медом и подносил их сюда, к бочкам. Это был невысокий плотный мужичок с загоревшим лицом цвета просмоленной лодки, с приветливой, не сходящей с губ, точно приклеенной, улыбкой. Увидев нас, он издали закричал: