В Солдатове у Лозового
– Наверно, не из нашего района?
– Как вы догадались? – удивился я.
– Видела, как с горы ехал, – она нагнула корпус вперед и показала, как я опирался на луку. – Одинаково лететь захотел.
Все дружно засмеялись. Лицо ее все в тоненьких темных морщинках выражало искреннее удовольствие и от разговора с новым человеком, и от своей бесхитростной доброй шутки. Это была Ракимаш Имамбаева, мать Жасеина, всему делу голова, как мне говорили про нее в правлении колхоза.
– Проходите в дом. Чай будет, кавардак будет, – приглашает она, все еще весело поглядывая на меня и посмеиваясь.
Мы осмотрели и кошару, и помещение для окота, и подворье – везде было чисто, а перед самым домом стоял целый штабель кизяка, сложенный из высушенных кирпичиков.
– Топим, такое дело. Грязи нет. Тепло. Теперь все наше – кошара, дом… Кизяк тоже наш, – ответил Жасеин на мой вопрос – почему он высушивает кизяк? – Порядок надо. Моя отара.
– Так вы и управляетесь всей семьей? – спросил я Ракимаш дома.
– Э, э, хорошо управляемся! – весело отвечала она. – Жасеин здесь, я здесь. Ребята помогай… Чего не управляться?
– А раньше много было в отаре пастухов?
– Много… Пастухи были, сторожа были, объездчики были… Заведующий были, учетчик были… Народу много – получай мало. Овца плохой, шерсть плохой, мясо плохой. Много пропадай.
– А теперь не пропадают овцы?
– Теперь нельзя пропадай. Овечка пропадет – кто платит? Мы. Теперь нельзя пропадай, – закончила она решительно и вышла в сени готовить кавардак.
Я осмотрелся: в избе было довольно чисто; вдоль стен стояли две койки, покрытые пестрыми, яркими одеялами; переднюю половину пола застилали верблюжьи кошмы с черным затейливым орнаментом; в одном простенке над тумбочкой висел красный вымпел «Лучшей отаре». На тумбочке лежала тетрадь: на отогнутых засаленных страничках ее пестрели длинные столбочки цифр – это была бухгалтерия Жасеина. Сбоку от столбочков, обозначавших окот, другие цифры – настриг шерсти, привес; изредка попадались записи иного плана: «Одну обчин сдал 12 марта»… Это черные отметины падежа. Их, к счастью, мало.
– Вы что ж, так и живете здесь? – спросил я Ракимаш.
– Зачем здесь? В селе дом есть хороший. Здесь отдыхай, спи… Обедать можно.
Вскоре подъехал Лозовой.
– Ну, какая прибыль за нынешний день? – весело спросил он Ракимаш, входя в избу.
– Зачем так громко говори! – замахала на него руками Ракимаш и, подойдя к нему, что-то сказала на ухо.
Лозовой слушал, хитровато поглядывая в мою сторону, и, когда Ракимаш ушла в сени за самоваром, сказал мне:
– У них, брат, вслух нельзя считать ягнят… Да еще при посторонних. Примета дурная.
Самовар поставили прямо на пол. Мы расселись на кошму вокруг низенького столика. Хозяйка принесла в большой миске мелко нарезанное, протомленное в жире мясо разных сортов – это и есть кавардак. Чай подавали зеленый, густого взвару, и разбавляли его буровато-желтым топленым молоком. Пили долго, не торопясь; приходила несколько раз молоденькая застенчивая сакманщица и после каждой чашки чая снова убегала в кошару; заезжал утолить жажду Токтарбек, и Ракимаш пояснила, что Токтарбек – значит последний сын – и тот в деле помощник; заходил Жасеин, и от каждой выпитой чашки его обветренное лицо становилось еще краснее, точно появлялся он из парной.
– У ярочек соски срезают, когда брюхо стригут. Плохая овечка получается – вымя большое, соска нет. Стричь будут – смотреть надо. Сам смотреть буду, – говорил он сердито Лозовому.
– Это мероприятие виновато, – шутит Лозовой. – Раньше у нас так было: стрижка шерсти – мероприятие, окот – тоже. Бывало, все учреждения подключались: и райисполком, и райком комсомола, и даже сберкасса. Одних сакманщиков по шесть, по семь человек на каждую отару присылали. А ягнята дохли.
Все дружно смеются.
– А теперь мы вон Марусю послали им на месяц – и вся недолга.
– Сколько же человек обслуживали раньше отару? – спрашиваю я Ракимаш.
– Много. Считай не могу, – она крутит головой и смеется.
– Восемь-девять человек. А теперь фактически отару обслуживают два человека – Жасеин и его подпасок, – говорит Лозовой. – А все остальные – это их домашние помощники, так сказать, нетрудоспособные. Вот возьмите Ракимаш – она получает пенсию, а тут сыну помогает. Там мальчишки, жена! Свое дело! Ведь эта отара не только колхозная, она еще и Кабдошева. И вот два человека – чабан и подпасок – дают колхозу почти двести тысяч рублей чистой прибыли. А мы им выплачиваем за отару, вместе с прогрессивкой, примерно тысяч тридцать пять – сорок. И колхозу выгодно, и чабанам. А то, бывало, на отару столько нахлебников было, что не сочтешь. Один заведующий овцефермой чего стоил.
– О, Одрыж важный начальник был, – кивает головой Жасеин.
– В отару приедет – овечку зарежет. Съест – в другую отару поедет. Барашка один съест, – говорит Ракимаш, посмеиваясь.
– С ним беда была, – вступает и Лозовой. – Упразднили мы должность заведующего овцефермой. А куда девать Одрыжа? Дадим ему отару, предлагаю на собрании, пусть чабаном станет. «Да что вы! – запротивились мужики. – Нешто ему можно доверить отару?» Ну тогда в подпаски?! Никто подпаском-то его не берет. Вот Жасеин сжалился, взял его подпаском к себе. На трудовое воспитание, так сказать.
– И пошло дело?
– Сперва плохо пас, – отвечал Ракимаш. – Неделю пасет – трех барашек нет. Ленивый больно. Взяли у него со двора три барашка – хорошо стал пасти, – она удовлетворенно смеется, обнажая крепкие желтые зубы.
– Раньше волки часто овец таскали. А теперь что-то не слыхать. Волки перевелись, что ли? – говорит Лозовой и лукаво поглядывает на чабана.
Тот прикрывается ладонью и смеется:
– Волк дурак, что ли? Наверно, понимает, что за овечку платить надо! – И уже другим тоном спрашивает у председателя: – В отаре Абдоня был? Говорят, двойняшек у него много?
– Тебя хочет обогнать, – Лозовой хитровато щурится и что-то шепчет на ухо Ракимаш.
Та говорит Жасеину, и оба качают головой:
– О-о, много! У нас тоже хорошо.
– Они прогрессивку получают за каждого сверхпланового ягненка. Вот и соревнуются, так сказать, – поясняет мне Лозовой.
Мы вышли из дома и стали прощаться с хозяевами отары.
– Скоро у тебя будет овец, что у Тойбазара, – говорит Лозовой Жасеину, указывая на разбредшееся по дальнему увалу стадо.
– О, конечно! Я теперь бай. – Жасеин весело машет нам на прощание рукой.
– Тойбазар – бывший богач. Имел столько овец, что их никто сосчитать не мог. Загонит их в лог и смотрит: полон лог, значит, овцы все. Вы знаете, сколько скота сдает американец Гарст? – неожиданно спросил он меня. Четыре тысячи голов в год. А мы всем районом не сдаем столько. Но подождите! – он поднял хлыст и погрозил кому-то. – Мы только начинаем. Вот приезжайте лет через десять. Мы, пожалуй, потягаемся с Гарстом. Главное, мы развязали руки колхозникам. И дело пошло, овец в два раза больше стало – восемь тысяч штук. Или вон кони! – он указал на ложбину за рекой Нарымом, где пасся табун. – Раньше на сто пятьдесят лошадей было четыре табунщика, заведующий фермой да учетчик. А теперь четыреста пятьдесят лошадей – и всего один табунщик с помощником. И справляются, да еще как! Зато и получают девять рублей с головы. А если вырастят по восемьдесят жеребят на сто маток, получают в награду по коню. Живем!
Он отпустил поводья, привстал на стременах и помчался по дороге.
Мы выехали в Нарымскую долину, резко вытянутую с востока на запад, окаймленную с юга зубчатой стеной белков, сухо и резко сверкающих на солнце. Вся долина была четко разделена, словно ударом кнута, на две половины – зеленую и черную. Зеленая полоса уходила к южным предгорьям и стушевывалась в синеватой дымке где-то возле белков; черная, глянцевито лоснящаяся на солнце, лениво горбилась, уплывала крупными валами к селу Солдатову. На самой границе этих чуждых друг другу цветовых стихий мы остановились.
– Что это за рубеж?