Ристалища Хаббы
Когда дверь, ведущая в кольцевой коридор под амфитеатром и к каморкам праллов, уже распахнулась перед Конаном, кто-то бросил ему персик. Большой сочный плод, величиной с кулак, завернутый в тряпицу, чтобы не разбился при падении. Конан запрокинул голову, и взгляд его встретился с женскими очами. Черноглазая Лильяла! Она тоже была тут, но не вопила и не размахивала руками в возбуждении, а выглядела грустной, если не сказать больше – Конану почудилось, что девушка плачет. Он поднял персик, надкусил и улыбнулся ей.
* * *Уперевшись подбородком о камень, Конан глядел в зарешеченное оконце. По арене кружили сразу две пары: бритуниец с соломенными волосами и смуглый шемит сражались против двух чернокожих, по виду из Куша. У бритунийца был меч, у шемита – топор, у черных воинов – украшенные перьями копья с широкими и длинными наконечниками. Эта четверка выглядела совсем неплохо, но Конан знал, что справился бы с ними примерно за то время, которое потребно солнцу, чтобы подняться на ладонь.
Но стоило ли убивать этих четверых? В этом он не был уверен. И он не сомневался, что убийство несчастных праллов не доставило бы ему никакого удовольствия – ни выгоды, ни радости победы. Вот хаббатейцев, бесновавшихся на скамьях амфитеатра, он перерезал бы с гораздо большей охотой, а потом разрушил проклятое ристалище Нергала, и остальные ристалища, и царский дворец, и весь город… Как раз тот случай, когда пригодились бы божественные молнии!
Вцепившись в прочную решетку, он попытался тряхануть ее, но безуспешно. Решетки тут делали капитально, на стигийский манер – из железных прутьев толщиной с древко секиры, забитых в камень на целую ладонь. Вторая решетка, перегораживавшая каморку на две половины, выглядела не столь основательной, и Конану, возможно, удалось бы разогнуть ее прутья. Ну, и что с того? Он очутился бы в другой половине камеры, где было такое же маленькое оконце и крепчайшая дверь из дубовых брусьев… Пожалуй, мелькнула мысль, он слишком расхвастался – там, в гавани, перед толстопузым Гихом Матарой – когда говорил, что удерет через два или три дня. Правда, имелись в виду рудники или галеры, где за рабами вряд ли следили с тем же тщанием, как за праллами. Быть может, стоило сделать иной выбор?
Конан бросил взгляд на арену, где бритуниец и израненный шемит сдерживали натиск черных воинов, и покачал головой.
Нет! Он выбрал правильно! Он не может бросить в этом жабьем болоте драгоценные мечи Рагара!
От Рагара и его клинков мысли Конана обратились к Учителю, обитавшему на рубеже гирканских степей, и к молниям Митры. Если б он уже владел их огненной силой, то сжег бы богатую Хаббу, обитель несправедливости и мерзости, спалил бы ее дотла, обратил бы ее сады, ее корабли и причалы, ее виноградники и ее людей в прах и пепел! И ее розовые камни тоже стали бы прахом, потому что камень не мог сопротивляться сокрушительной мощи божественного огня.
Он уничтожил бы все!
Но было бы такое деяние справедливым? Вот в чем вопрос!
От аргосца Рагара, воителя Митры, Конан выведал, что власть над молниями дается не всякому, а лишь тому, кто готов принести твердые и нерушимые обеты. Он помнил об этой клятве, про которую толковали и другие воители, встречавшиеся ему много лет назад – и аквилонец Фарал Серый, и малыш Лайтлбро из Бритунии. Наставник требует, чтобы овладевший Великим Искусством применял его только при обороне либо уничтожая Зло… Но что есть Зло? Жестокий правитель, жестокий народ, вне всякого сомнения! Таких правителей и народов вокруг имелось превеликое множество, и Хаббатея не составляла исключения!
Конан вновь посмотрел на арену. Битва за его зарешеченным окошком близилась к концу: шемит и один из чернокожих были уже повержены, бритуниец и второй кушит, обагренные кровью, едва шевелились. Над амфитеатром Нергала стоял оглушительный рев; гремели деревянные трещотки, вопли и вой хаббатейцев казались торжествующим хохотом стаи гиен.
Нет, решил Конан, светлый Митра не взыскал бы с него, если б этот злой город обратился в безжизненные камни, опаленные огнем! Впрочем, клятвы и обеты, потребные Учителю, киммерийца не пугали. Слова всегда остаются словами, и даже имя бога, как бы скрепляющее обещание, всего лишь слово, не более того. Боги же, по большей части, невнимательны к мелочам; даже сам человек значит для них не слишком много – что уж говорить о принесенных им обетах! Возможно, они имеют значение для магов и жрецов, но никак уж не для воинов! Деяния воина можно трактовать и так, и этак, в зависимости от ситуации и обстоятельств – тем более, воина-победителя… Скажем, – думал Конан, уставившись на погибавших бри-тунца и кушита, – что произойдет, если он, завладев молниями Митры, обрушит их на Хаббу? С одной стороны, это будет нападением; с другой – он уничтожит мерзкий город и мерзкий народ, свергнет Трота, гнусного бога, покровителя кровавых зрелищ и похоти. Разрушит храмы Трехликого, истребит жрецов во славу великого Митры! Разве Податель Жизни покарает его за это? Сочтет учиненную им резню нарушением клятвы? Очень и очень сомнительно… Ибо в одном боги похожи на людей: каждый из них алчет низвержения соперника.
Отвернувшись от окна, Конан скользнул взглядом по решетке, что разгораживала его камеру. На другой половине тоже стоял топчан, покрытый ковром, и низкий столик с двумя кувшинами, большим глиняным и поменьше, стеклянным. Только они были пусты, а сосуды Конана наполняли свежая прохладная вода и бранд. Портовый смотритель, протухшая задница, не солгал – праллам жилось куда лучше, чем рудничным рабам и гребцам на галерах. Однако расплачиваться за это приходилось кровью.
Большинство гладиаторов сидели в небольших каморках, сухих и чистых, в какой до недавнего времени обретался и Конан. Потом его загнали в каземат вдвое большего размера, поделенный железными прутьями, и он было решил, что вскоре на другой половине появится сосед. Но дни шли, а соседа все не было, и киммериец терялся в догадках, зачем его сюда пересадили. И какой смысл в узилище на двоих, пусть и разгороженном прочной решеткой? Ведь праллы почти не общались друг с другом – за этим следила охрана, да и у самих невольников такого желания не возникало.
Он вновь устремил взор на арену. Там все было кончено: кушит дергал ногами в предсмертных конвульсиях, а бритуниец превратился в груду окровавленного мяса. На ристалище вышли служители с железными крюками, подцепили трупы под ребра и поволокли к воротам. Толпа на скамьях ревела: «Киммерийца! Киммерийца!» Конан мрачно усмехнулся и сплюнул, выражая свое молчаливое презрение. Сегодня не его день; он будет сражаться завтра и убьет девятого соперника на потеху хаббатейским шакалам…
Неужели, продолжал размышлять он, Митра разгневался бы, когда б эта хищная стая превратилась в пепел? Неужели занес бы над ним свою карающую руку? Подверг его наказанию? Какому?
Тут он припомнил, что ни один из встреченных им воителей ничего не ведал о каре, которой подвергался провинившийся. Кара существовала, но какой она была, никто не знал – в том числе и Рагар, от коего Конану удалось почерпнуть большую часть сведений. Рагар однажды проговорился, что конкретный вид наказания совсем не интересует воителей; они соблюдали клятвы не из страха перед Митрой, а из любви к нему. Видно, по этой причине никто и никогда не был наказан, ибо обет принимался от всего сердца и нарушение его означало духовную смерть – то есть такую участь, которая была страшней любой божественной кары.
Конан не верил в эти бредни; он твердо знал, что за каждый проступок полагается совершенно определенное воздаяние. Так, конокрадов в Туране разрывали лошадьми, грабителей в Немедии вешали, а в Аквилонии четвертовали, аргосские власти казнили пиратов путем милосердного усекновения головы, а в Шеме их сажали на кол. Если Митра не соизволил объявить наказание отступнику, то, вероятней всего, такового просто не существовало, и Податель Жизни поступил с истинно божественной мудростью, припугнув своих слуг на всякий случай и кончив этим дело. Но даже если бы Он и хотел покарать, то откуда станет ему известно о проступке? И каким образом Он выдернет провинившегося из огромного человеческого муравейника, расплодившегося Его попущением на земле?