Мнимые величины
— Что так?
— Да разве все расскажешь? Если б, знаете, она от него каким-нибудь манером избавилась, так ей много легче стало бы. Я вот шестьдесят восемь лет на свете прожила, а таких людей, почитай, и не видела. Вот, как говорят, знаете ли, — паразит. И самый он настоящий паразит: все с других да в себя, а чтоб от себя да другим, так этого он даже и не понимает. Жена жива была, он ее трудом и старанием жил, а потом зятю на шею сел, а теперь вот дочерний век заедает да от родного внука кусок отнимает.
— Так такой он? Ишь ты!…
— Такой вот самый!
— А голубенькая — что?
— А она — что ж? Она… она… Она ведь голубенькая, одним словом! «Он ведь папа!» — только и слов у нее. Не знаете вы ее!
— Нет, знаю! — негромко, но сильно и уверенно, сказал Семенов.
Софья Дмитриевна посмотрела на него и дружественно взяла его за локоть.
— Вот вы сейчас работу ей предоставили! — зачем-то понизила она голос. — Очень вы хорошо это сделали! И уж так она, моя голубенькая, размечталась: и пальтецо-то она Шурику купит, и перчаточки, и ботиночки… Маслицем и яичками, говорит, будут теперь сыночка кормить. Мечтает, а у самой глазки так и светятся тихой радостью. А раньше эти глазки ее только плакали, так, знаете ли, тихо-тихо плакали. Не навзрыд или захлебываясь, как бывает, а совсем, можно сказать, бесшумно. Смотрит только голубенькая, а слезки и катятся. Катятся они, катятся, а вытереть их и некому!
— Вытрем! — совсем неожиданно сказал Семенов.
Софья Дмитриевна поверила сразу. Что есть силы заморгала она глазами, скривила старушечий рот и безо всякой церемонии схватила Семенова за плечи, повернув прямо к себе.
— Да если бы… — прерываясь от волнения, сказала она. — Да если бы только вы хоть половину ее слез вытрете, так., так…
Она не знала, чем заключить.
— Так ежели за вами перед Богом есть какие грехи, то смело на суд Его идите: простит! — с убежденной верой сказала она.
Семенов оперся кулаками в колени. Брови его сдвинулись, и желваки под скулами начали тяжело ходить.
— Да, грехи!… — глухо сказал он. — Грехи… Но тут же нашел что-то в себе, поднял голову и усмехнулся.
— Грехи? А может быть, никаких грехов совсем и нету, а это одна только наша выдумка, а? Понавыдумывали мы разных выдумок и ходим с ними, словно бы связанные. Так?
— А это уж пускай душа вам ваша скажет! — с мягкой и осторожной наставительностью ответила Софья Дмитриевна. — Есть грехи или нет? Это дело души нашей!
— Души! — усмехнулся Семенов. — Да ведь никакой души в человеке нет совсем! Какая такая душа? Где? В чем она? Нету ее, мамаша, твердо я в том уверен. Но вместе с тем… — вдруг дрогнул он, — вместе с тем скажу только, что… Вот знаю я, уверенно знаю, по всему своему правильному рассуждению знаю: никакой души нету в человеке. Но чуть только, — словно говоря о какой-то тайне, понизил он голос, — чуть только я подумаю, что никакой души нет, так сейчас же душа моя во мне криком и закричит: «Врешь ты, сукин сын! Есть я, есть!» А? Что оно такое? Как его понять это самое?
— То-то же! — очень раздельно сказала Софья Дмитриевна и убедительно потыкала его раза два-три пальцем в грудь. — То-то же! Вот это оно самое и есть.
Она не сказала, что именно «оно самое», но Семенову показалось, что он и без того все понял. Дело в том, что он начал чувствовать себя очень хорошо в этой маленькой комнатушке. Если бы его спросили, нравится ли ему здесь, он, пожалуй, пожал бы плечами: чему же здесь нравиться? Но тут все было очень просто, а поэтому легко и понятно. А кроме того, было здесь и другое: здесь можно было не понимать, а можно было чувствовать. А чувствовать Семенов не то отвык, не то разучился.
Здесь, в этой маленькой комнатке, у этой совсем незнакомой старушки, все было ясно легкой, простой и задушевной ясностью: и то, что она «очень» в Бога верит, и то, что она любит свою «голубенькую», а не любит ее отца, и то, что «голубенькой» тяжело жить, хотя «жить стало лучше, жить стало веселее». Здесь можно было думать свое и хотеть своего. Слова, которые говорила Софья Дмитриевна и которые говорил сам он, не заключали в себе ничего значительного, но в них была великая для него прелесть:
они были его собственными, своими словами. Могли быть вот эти слова, а могли быть и другие, но все равно — каждое слово было на месте, как на месте стояла кружка на подоконнике и как на месте висела на своем гвоздике сковородка у табуретки. И оттого, что вещи в комнате были на месте, комната была опрятной, и оттого, что все слова были тоже на месте, он (с великим отдохновением в душе) стал ощущать и внутри себя такую же опрятность. А опрятность приводила с собой то, чего так давно, так много лет подряд не знал он: мир и покой. И маленькая, почти незаметная, радость теплой капелькой задрожала в нем. «Словно бы от сердца что-то отходит! — подумал он. — Словно я тесные сапоги снял!»
— А слезки вытрем! — повторил он. — Все не все, а парочку вытрем!
— Вытрите! — из самой глубины попросила Софья Дмитриевна. — Уж если таким в поддержке отказывать, так кому ж тогда и помогать? Хоть в наше время о помощи ближнему и мало думают, но…
— Мало? — весело переспросил Семенов. — Неужто мало? Почему это вы думаете, будто мало?
— Люди какие-то другие стали…
— Люди? Люди действительно другие стали!
— И не поймешь их!…
— Понять бывает трудно. Вот я, — вспомнил и немного заторопился он, — вот я несколько дней тому назад паренька одного видел. Вздор, пустяк, ничего особенного, а… а понять его я никак не могу. Можно рассказать?
— А, конечно! Что такое за паренек такой?
— Был я, знаете ли, в одном учреждении! — слегка наклонился к ней Семенов. — Ну, кончил дела, спускаюсь по лестнице. А там внизу, у раздевалки, какой-то паренек стоит, а около него двое или трое… И он им что-то такое очень радостное рассказывает: руками размахивает, глаза блестят и, одним словом, в восторге парень. И слышу я, что он, значит, хвастается: купил он себе в универмаге новые ботинки. Ну, понятно, радость: редко ведь бывает, чтобы в магазине обувь была. Этот случай, сами знаете, не так-то легко ухватить и поймать. И он эти ботинки не только в руках держит, а гладит их, щупает, нюхает, чуть ли не целует. Обалдел, видимое дело, от радости малость. Я его и спрашиваю: «Очередь-то большая была? Трудно было до ботинок-то добраться?» А он даже загорелся весь от восторга: «Да нет! — говорит, — совсем легко! Часа в четыре ночью встал в очередь, а сейчас вот и получил уже!» А был тогда, надо вам сказать, третий час уже.