Перстень Борджа
Идиот смотрел на Петра снизу вверх, так что были видны нижние полукружья белков темных глаз, которые казались огромными на его узком лице. И когда эти глаза, встретив его взгляд, выразительно подмигнули, Петр твердо уверовал, что этим мимолетным обменом взглядами с принцем, который знался с темными силами, дело отнюдь не ограничится.
Но его уже обступали иные, более серьезные заботы.
— Приблизьтесь, не смущайтесь, — приветствовал их султан тоном, полным ядовитого сарказма. — Приветствую тебя, справедливейший и ученейший Хамди, а ты, незнакомый юноша, кого я вижу впервые в жизни, поворотись-ка к свету, и да насладится мое сердце лицезрением твоей прелести.
Такое обращение предвещало недоброе: ведь если султан решил — а он наверное так решил — замаскировать свой промах, делая вид, что не узнает в Петре того омерзительного раба, которого определил в мужья провинившейся Лейле, и посему считает его подставным лицом, то опровергнуть это мнение будет нечем.
Султан тем временем продолжал развивать свою мысль:
— А теперь ответь мне, историограф, коль скоро уж мы тут по-приятельски собрались все вместе: куда ты дел настоящего Абдуллу, раба Божьего, чей брачный договор ты от имени своей дочери скрепил своей печатью, и куда подевался его труп — закопал ли ты его в землю или швырнул в воды Босфора? Отвечай по правде и совести, не вынуждай меня прибегать к средствам, которые развяжут тебе язык.
Однако несчастный историографне мог произнести ни слова, загорелое лицо его пошло багровыми пятнами, и он лишь несвязно лепетал:
— Уверяю Ваше Величество… Во имя милосердия Божия клянусь Вашему Величеству, я ничего такого не совершал…
И так далее, и тому подобное. И не приходится ни сердиться, ни насмехаться над его глупостью, ибо обвинение, высказанное султаном, было цельно, словно вытесано из мраморной глыбы, без трещин и изъянов. Поэтому Петр решил пойти ва-банк и поставить все на карту.
— Владыка Двух Святых Городов, Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, не ошибается, — произнес он со склоненной головой, чуть разведя руки. — Я и на самом деле не тот, кого Повелитель наделил именем Абдулла, раб Божий.
Историограф Хамди-эфенди невольно отступил на шаг, так как решил, что зять его со страха тронулся умом, хотя в данных обстоятельствах это было бы самое предпочтительноеиз всего, что могло бы случиться, и султан злобно усмехнулся, обнажив свои желтые зубы.
— Бак! — произнес он. — Немой раб вдруг заговорил! Сплошное вранье, надувательство и притворство; право, ото всего этого Моему Величеству уже делается дурно. По-моему, сейчас самое время покончить с этой непотребной историей и повелеть посадить вас обоих на кол или поднять на острие пики, это уж как мне заблагорассудится.
— Воля Вашего Величества — святая воля, — сказал Петр. — Но прежде чем Ваше Величество решат, какому наказанию нас подвергнуть за то, что одна девушка была невоздержанна на язык, — посадить на кол или поднять на острие пики, — я прошу Вас рассудить, нет ли здесь некоторого противоречия. Ваше Величество сами сказали, что я вовсе не немой Абдулла, раб Божий, и я эту истину подтвердил своим признанием. В таком случае вполне возможно и естественно, что я могу говорить, а значит, в том нет ни обмана, ни надувательства, ни притворства.
— Бак! — воскликнул султан во второй раз. — Голова у тебя соображает, и язык хорошо подвешен, а это мне, перед которым иные бледнеют, падают ниц и скулят о помиловании, право, удивительно. Ладно, если ты не немой раб, кого я нарек именем Абдулла, то и впрямь нечего удивляться тому, что ты умеешь говорить и, более того, умеешь говорить хорошо и грамотно, хоть и с чужим акцентом, тут в самом деле нет ни надувательства, ни обмана. Но теперь я хочу услышать без уверток и выкрутас: где Абдулла и кто такой ты.
И тогда Петр, вспомнив наставления Макиавелли насчет того, что, если государь допустил ошибку, то настоятельно необходимо внушить ему уверенность, что эта его ошибка — вообще не ошибка, а давно задуманная и запланированная хитрость, ответил так:
— Немого и прокаженного раба Абдуллы нет нигде, ибо его никогда и не было, что Владыка Двух Святых Городов с самого начала знал и только делал вид, будто не знает, ибо этого требовали его мудрые и справедливые замыслы. Когда на рынке или на базарной площади выступает комедиант или шут в шкуре медведя и, до неузнаваемости измененный этой шкурой, отпускает свои шуточки, то народ веселится, смеется и кричит: «Гей, медведь!» или «Давай еще, медведь!». Именно так люди обращаются к нему, так похваливают и тем побуждают к новым и новым ужимкам и танцам кого-то несуществующего — ведь на самом деле медведя нет, есть только человек и его личина, а когда после представления комедиант эту личину сбрасывает, то в ответ на вопрос: «Где медведь?» — можно сказать по правде и по совести: никакого медведя нет, потому что его никогда не было. Вот так и я, спрошенный Повелителем, где немой раб Абдулла, по правде и по совести отвечаю: «Никакого Абдуллы нет, потому что его никогда и не было». Разумеется, тем самым я не хочу сказать, что мои вонючие одежды чистильщика сточных ям и канав, так же как корка из нечистот и кала, покрывавшая лицо, были не чем иным, как личиной, которую я рискнул нацепить, чтоб содействовать замыслам Вашего Величества, ибо об этих замыслах я ничего не знал и осозналих лишь потом, задним числом, или, как выражались древние римляне, post factum; точнее говоря, если это была личина, то была она до ужаса отвратительна и потребовала массы труда; замыслив, я вынашивал и лепил ее в течение трех лет, и все это время так страдал, что вполне мог не выдержать, если бы меня не вдохновлял мой собственный замысел и свободная воля — стать гнуснейшим из гнуснейших.
— Бак! — воскликнул Повелитель в третий раз. — Что это за безумный замысел и намерение стать гнуснейшим из гнуснейших?
— О счастливый и премудрый Повелитель, — ответил Петр, — таково было мое решение. С самого нежного детства я был одержим высокомерием и себялюбием, за что меня с полным правом укорял некто, весьма любезный моему сердцу, но кто — увы — давно уже обернулся соколом. (Тут Петр, чтоб потешить султана, прибег к изысканному древнему образу, который в турецком языке сохранился еще с доисламских эпох, когда верили, что душа умершего превращается в птицу.) Этот мудрый и знавший свет человек — о, венценосный! — полностью отдавал себе отчет в своих словах, когда говорил о личинах, которые человек нацепляет, дабы скрыть свою заурядность. Так вот, на сей раз я нацепил отвратительную личину крысы, обитающей в сточной яме, и ею изменил свои черты; маска вышла искусная и во всех отношениях удобная, ибо за ней исчезла моя истинная сущность человека цивилизованного и вполне опрятного. Это случилось после исчезновения острова Монте-Кьяра, где я жил перед тем, как стать рабом Вашего Величества; потом, не зная иного способа выделиться, я с благодарностью и удовольствием принял должность чистильщика сточных ям, которая была мне назначена: коль скоро меня лишили возможности стать первым среди равных, я решил стать последним из последних, а тем самым — снова первым среди самых гнусных и отвратительных. Поэтому я могу смело и с чистой совестью заявить, что, отлученный от своих крыс и скорпионов, я никак не улучшил своего положения, ибо стал тем, кем быть не желаю, то есть заурядным созданьем, от которого никому ни жарко ни холодно.