Великий лес
Однажды Марын вернулся в лесничество на загнанной лошади. Он зря пустил ее в галоп в душном, разогретом под весенним солнцем лесу, но, неизвестно почему, у него вдруг появилось предчувствие, что в лесничестве, в щели под дверью, его ожидает какое-то важное письмо. Однако под дверью ничего не было (он не получил ни одного письма с тех пор, как поселился в Морденгах), но у кобылы бока покрылись пеной. Он вытер ее тряпкой и накрыл одеялом, под которым спал. Во дворе, где он вытирал кобылу, жена Кулеши, Вероника, стирала постельное белье в большой лохани, а муж помогал ей развешивать белые полотна на веревке, натянутой между домом и конюшней. В перерывах он садился на лавку возле дома и с удовольствием рассматривал высоко обнаженные бедра жены, которые оголялись еще больше, когда она наклонялась над лоханью. Настойчивость этих взглядов не доставляла женщине удовольствия, а может, она просто стеснялась присутствия Марына. Она два раза что-то сердито буркнула мужу, а потом сменила место возле лохани так, что муж мог видеть только ее лицо, а точнее – черные, распушившиеся на голове волосы. Ее застенчивость словно бы позабавила и еще больше возбудила Кулешу. Он весело сказал Марыну:
– Вы, пане Марын, не похожи на человека, который знает толк в женщинах. Я советую вам искать женщин с таким задом, как у моей жены. Посмотрите, потому что именно в вашу сторону она свой зад выставила. Сколько вы у нас работаете? Три недели, правда? Как-то никакой бабенки вы еще не уговорили…
– Я женат, – объяснил Марын.
– Я догадываюсь, – кивнул головой Кулеша. – Но три недели в лесу без женщины – это большой срок, пане Марын. Вы об этом не знаете, но я скажу вам по опыту других лесников, что тех, которые работают в лесу, сильнее тянет к женщинам, чем других.
Накрытую одеялом кобылу Марын отвел в конюшню, насыпал ей овса, долго оставался в полумраке конюшни, вдыхая запах конского навоза и бездумно всматриваясь в маленькое запыленное окошко, и все это для того, чтобы совладать с раздражением, которое вызывал в нем этот сопляк, и призвать на лицо профессиональную улыбку, которая здесь ему не нужна, но когда-нибудь понадобится, и поэтому нужно было постоянно тренироваться, соответствующим образом складывать мышцы лица, растягивать губы, показывать белые ровнехонькие зубы (эти зубы поглотили в Лондоне его годовые сбережения). Марын вышел из конюшни с улыбкой на лице, подсел к Кулеше на лавочку возле дома, открыл свой плоский золотой портсигар и угостил сигаретой (сигарета была не из лучших, и должна была быть не из лучших, если Марын не хотел оставлять здесь следов). Сейчас он уже знал наверняка, что его осторожность была излишней, эти люди могли заметить в лесу веточку, на которой листья обгрызла гусеница, молодую сосну, объеденную лосем, но по отношению к людям они оставались слепыми и недалекими. Отчего – этого он еще не понял. Из нескольких встреч с ними и разговоров он вынес впечатление, что ему пришлось жить среди безнадежных дураков, что, однако, тоже заставляло быть осторожным, но не так, как он собирался быть осторожным сначала. Дураки бывали опасны и вредны, он немного их боялся, так как не мог предвидеть реакцию дурака, представить себе способ его мышления. Он, Марын, десять лет совершенствовал в себе знание людей, и, похоже, у него были к этому необходимые задатки, раз вместо того, чтобы, например, стать лесником, он стал тем, кем был, и долгое время справлялся с работой совсем неплохо. В его профессии необходимо было определить личность другого человека в течение одного мгновения на основании абсолютно, казалось бы, несущественных деталей; за ошибку он платил собственным поражением. Он, Юзеф Марын, если бы встретил в лесу Юзефа Марына, даже в казенном мундирчике, тут же бы внутренне насторожился и стал бы бдительным, как собака, когда она чует волка. Ему хватило бы одного взгляда на плоские золотые наручные часы, которые только на заказ делала одна заграничная фирма, на набор белых зубов, узкие холеные руки карманного вора и вопреки распространившейся в последнее время моде волосы, очень коротко подстриженные, чтобы никто не мог за них ухватиться и пригнуть ему голову к земле. Прежде всего рефлекс бдительности вызвал бы в нем ремень из крокодиловой кожи, который поддерживал его брюки. У таких ремней на внутренней стороне был замок-молния, и в них можно было хранить деньги или мелкие предметы, плоские и маленькие, как у него, пластиночки для открывания замков в гостиничных дверях. Конечно, таких ремней выпускают очень много, потому что в них безопаснее всего носить деньги, но у Марына ремень был специальный, выполненный по его заказу и не бросающийся в глаза. Итак, этих нескольких мелочей ему бы хватило, чтобы почувствовать опасность. Глаза Кулеши были, однако, глазами слепого, для него Марын оставался тем, о ком его проинформировали, – инспектором охотнадзора. Сомнительно, чтобы этот молодой лесник вообще умел думать, размышлять хотя бы минуту о другом человеке. Его, похоже, не интересовала личность чужого человека, и в голову ему не приходило, что кто-то может оказаться не тем, кем он записан в бумагах. Что этот сопляк в самом деле знал, например, о своей молодой жене, которая с гневно сжатыми губами перешла по другую сторону лохани, чтобы муж не мог созерцать ее выставленного зада? Такой поступок мог ничего не значить, а мог значить слишком много. Марын отметил его в памяти словно по профессиональной привычке, хоть до этой женщины и этого мужчины ему не было никакого дела.
– Я читал в какой-то книге, не помню названия, – беззаботно обратился он к Кулеше, – о богатых, красивых и молодых женщинах, привыкших жить в достатке, которые шли за мужьями в дикую тайгу и в морозы, потому что тех ссылали туда из-за немилости властей. Не для всех женщин, коллега Кулеша, эта мужская вещь так важна, раз они шли за мужчинами только для того, чтобы раз в день увидеть своих мужей по дороге на лесоповал. Кто их удовлетворял, пане Кулеша? Видимо, никто. Что удерживало их возле тех мужчин, раз те их не удовлетворяли? Может, любовь, пане Кулеша? Поэтому я думаю, что есть, однако, на свете настоящая большая любовь, к которой все эти постельные дела остаются совершенно незначительным довеском.
В своей комнате он повернул выключатель электроплитки, открыл две банки щей, вылил их содержимое в кастрюльку и, ожидая, пока разогреются щи, отрезал несколько тонких кусков хлеба. Это составляло его обед – почти неизменный в течение трех недель. Он был голоден и зол и поэтому сказал Кулеше то, что сказал. Если бы этот лесник был немного более начитанным и больше думал, чем болтал, он бы ответил Марыну, что тогда некоторых женщин увлекала именно такая мода. А у моды есть сила, которой до конца еще никто не понял. Она может даже заставить жить вблизи мужчины без надежды на телесное сближение. Но теперь другая мода – совокупляться надо долго и часто, с одной, с другой, с третьей. Короче, заниматься тем, что называется избавлением от предрассудков. Когда-то называлось настоящей любовью то, что делали женщины, идущие за мужчинами в изгнание, а теперь называется любовью неустанное пребывание члена во влагалище. Говорят, что таким способом на минуту преодолевается одиночество, отделяющее человека от человека. Когда-то, может быть, люди не боялись одиночества так, как теперь, потому что им никто не объяснял, что они одиноки. Им объяснили еще и то, что нет другой дороги для преодоления собственного и чужого одиночества, кроме копуляции, непродолжительной или длительной. Длительная была, безусловно, лучше, потому что дольше сохранялась близость с кем-либо, и даже могла преодолеть на это время в человеке страх перед неизвестностью.
Значит, как бы об этом деле ни думать, как его ни поворачивать – оставалось фактом, что за Юзефом Марыном, который отделывал женщин тщательно и очень долго (маленьких и больших, красивых и безобразных, одних с удовольствием, других же без удовольствия, всегда, однако, отдавая все, что было в нем хорошего – в смысле сексуальном), – в лес не пошла ни одна. Ни маленькая, ни большая, ни красивая, ни безобразная. Даже его собственная жена Эрика. А ведь это не было путешествие в дальние края, в безлюдье и морозы, а едва за триста километров от столицы, в село со странным названием Морденги. И как бы ни рассматривать это дело, сверху или снизу, слева или справа, неизбежно получалось, что эти дамско-мужские проблемы не были так уж важны. Поэтому, если даже не хотелось верить в существование чего-то такого, как великая любовь, то разум приказывал думать, что если бы Эрика хоть немного его любила, он, видимо, получил бы от нее хотя бы короткое письмо или она приехала бы сюда сама, чтобы просто увидеть его, прикоснуться к нему, приготовить ему обед, подать завтрак или ужин.