Портрет призрака
— У меня теперь есть мастерская, окнами на юг. Неужели у тебя есть желание осмотреть ее?
Должно быть, это шутка. Но Дигби и впрямь любопытно. Голод все еще терзает его, но он запрещает себе даже лишний взгляд на окорок.
— Да, хотелось бы побывать там.
Они разом поднимаются и берут с собой кубки с вином. Рябая Лиззи тут же выскальзывает из полумрака и принимается прибирать на столе. Шествуя за Натаниэлем, Дигби улавливает идущий от того слабый запах турецкой розовой воды.
Покинув гостиную, где было так приятно сидеть у огня, они идут по длинному каменному коридору, освещенному лишь светом их свечей. Интересно, что скрыто за всеми этими дверьми? Даже из коридора Дигби слышит, как ливень хлещет по невидимым отсюда окнам. Здесь столько места — хватило бы разместить дюжину семей лэмбетских бедняков.
— Здесь. — Натаниэль передает Дигби свой кубок и извлекает связку ключей. Отпирает дверь, но перед тем, как впустить гостя, говорит «Минутку» и проскальзывает внутрь.
Дигби ждет в коридоре с двумя кубками в руках. Он пытается справиться с тлеющим в душе гневом. Или это не гнев, а зависть к счастливой судьбе Натаниэля? От нетерпения у него начинают дрожать колени, но тут дверь распахивается, и его приглашают войти.
Видимо, Натаниэль зажигал стоящие в канделябрах свечи — огоньки на фитилях разгораются, освещая захламленную мастерскую. Здесь нет ни гобеленов, ни шелковых и атласных драпировок — лишь выбеленный камень стен, не отражающий солнечный свет и не искажающий цвета. К дальней стене прислонены несколько недописанных картин. Натаниэль забирает у Дигби свое вино с пряностями, вышагивает на середину огромной комнаты, уперев свободную руку в бок, и улыбается гостю.
— Прямо фабрика, — говорит Дигби, желая похвалить это место.
— Нет, фабрика — это мой дом в Лондоне. А здесь лавка ремесленника, где я выполняю не особо срочные заказы.
Держа кубок возле рта, Дигби поверх него рассматривает мольберт и висящие на стене палитры, густо испещренные присохшей краской, — точно фамильные щиты в замке аристократа. На них застыли мазки охры, кошенили и киновари, но Дигби не знает названий этих красок. Он заглядывает в какой-то горшочек, осторожно приподнимает пальцем край сальной пленки 10 и обнаруживает под ней что-то белое.
— Чистейшие свинцовые белила, — поясняет Натаниэль, — ими делают блики света в глазах.
Что-то непристойное есть во всем этом доме, думает Дигби, морща нос над ворохом засаленных тряпок, измазанных в краске. Он направляется к большому холсту на мольберте, возле которого чувствуется запах льняного масла и козьего клея. На полу листьями гигантского дерева рассыпаны бумаги; на скамьях в горшочках вверх щетиной стоят кисти, напоминая вывороченные с корнем стволы. Натаниэль зажигает лампу и ставит ее на скамью возле мольберта.
— Когда-то ты нарисовал мой портрет, — вспоминает Дигби.
— Было дело. А теперь…
— Он все еще у тебя? Тот портрет?
Натаниэль перестает улыбаться. Под настойчивым взглядом Дигби он отводит глаза и быстро моргает — должно быть, копоть попала.
— Наверное, остался со всеми моими бумагами, — отвечает он, — тогда, десять лет назад…
— Может, ты сумел его спасти?
— Я… думаю, он остался там. А теперь — вот!— торжественно объявляет Натаниэль, поднимая лампу, чтобы осветить холст. — Моя самая большая на нынешнее время работа. Конечно, завтра можно будет разглядеть ее получше. От этих светильников никакого толку.
Дигби смотрит на полотно. Он не обращает внимания на ярко-красные драпировки, великолепные шелка и превосходно переданный глянец на фруктах.
— Это же непристойно, — говорит он.
— Что ж, ты откровенен. Мне заказал ее граф Суррейский, человек утонченных вкусов.
— Что это за шлюхи?
— Девять муз. Эта юная девица — Мир, а рядомс ней пышная матрона — это Изобилие.
— Что она делает со своими грудями?
— Сцеживает из них молоко. А херувимы, вот здесь, это отпрыски Изобилия, они ловят губами капли. Вижу, ты не одобряешь такого.
Дигби предпочитает оставить свое мнение при себе. Мотая головой, словно ломовая лошадь, он тычет пальцем в холст и выпаливает:
— Как искусно все это изображено…
— Изобилие — это леди Суррей. По крайней мере у нее лицо этой леди. Мир — это ее дочь, хотя мне тут пришлось пропустить подбородки, начиная со второго. — Дигби не может удержаться от смеха, и Натаниэль присоединяется к нему. — Знаю, знаю. — Он машет рукой. — Но нельзя изображать натуры такими, как они есть; можно лишь такими, какими они хотят себя видеть.
— Это не та живопись, которую я ожидал увидеть. — Дигби не умеет говорить о таких предметах и чувствует себя крайне неловко. От этого у него начинает болеть голова, язык заплетается.
— Это та, которую покупают, — отвечает Натаниэль. — А тем, как выстроена композиция, я горжусь. Разумеется, я предвижу твои возражения. Как там писал Уинстенли 11? «Не давайте говорить своему воображению». Но это слишком уж резко сказано. Именно силой воображения мы рождаем новые миры.
— Натура как она есть — таков был когда-то твой девиз. — Дигби помнит, какими суровыми и строгими были его картины десятьлет назад. А теперь он пишет глянцевую размазню. — Я помню, как ты не знал покоя. Как называл себя художником-скитальцем.
Натаниэль пожимает плечами и стягивает через голову грубый передник. Обличье мастерового уступает место неглаженой рубашке и кожаным бриджам сельского сквайра.
— Это было просто смехотворно… Постоянное движение — враг искусства. Чтобы писать, нужны тишина и покой.
Дигби пропускает мимо ушей этот вежливый укор. Ему в голову приходит иная мысль: что же могло заставить графа Суррейского выставить жену и дочь распутницами в глазах любого незнакомца?
— Он собирается преподнести ее в дар королю?
— Извини, что?
— Этот твой граф Суррейский. Чтобы заслужить королевскую благосклонность.
Натаниэль хмурится, хватает лампу и отворачивается от полотна. Краски на холсте тут же меркнут.
— Я не настолько нахален, чтобы спрашивать, зачем ему эта картина. Когда ты продаешь свою подкрашенную водицу, разве тебя заботит, кто будет ее пить?
В Дигби закипает гнев, но он справляется с ним, выдавив желчь и ярость в сжатые кулаки. Тем временем Натаниэль уже перешел к следующему холсту и ногтем поскребывает что-то на нем. Дигби осушает свой кубок, вытирает рот рукавом и спешит высказать хозяину восхищение его несомненным талантом. Он решительно в восторге от двух небольших портретов: на одном краснощекий мореплаватель в красном флотском кушаке стоит между бурным морем и нависшими тучами; на другом хорошенькая девушка с ямочками на щеках стоит, прислонясь к воротам.
— В этих людях — настоящая жизнь, — хвалит Дигби. — Заговори они со мной, меня бы это не удивило.
— Спасибо.
Но в душе Дигби понимает, что и эти картины не затронули его. Наверное, он слишком приземлен, чтобы по-настоящему понимать искусство.
— Наверное, в Лондоне у тебя есть помощники и ученики?
Хмурясь, Натаниэль потирает тяжелый подбородок. Похоже, вопрос рассердил его.
— Я пишу свои картины сам, до последнего мазка. А разным Гаспарам и Бакшорнам я не доверил бы писать даже такие мелочи, как шелка и драпировки.
— Я не хотел сказать ничего плохого.
Вероятно, Натаниэль чувствует, что был излишне резок. Он поспешно хватается за тряпку и вытирает пальцы.
— И не сказал, мой дорогой Томас. Ты куришь?
Дождь приутих, поэтому они стоят рядом у открытого окна, раскуривая от свечи трубки, набитые превосходным виргинским табаком. Дигби все пытается подвести разговор к главной цели своего приезда, но для этого ему все еще не хватает мужества. Он откашливается.
— Говоря начистоту, Натаниэль, неужели ты не получишь никакой выгоды от реставрации короны? — решается он спросить.
10
обычно вырезалась из внутренностей животных (например, стенки желудка) и накладывалась на поверхность краски для предохранения от загрязнения, высыхания и окисления. — Примеч. пер.
11
Джерард Уинстенли (1609 — после 1652) — социалист-утопист, один из идеологов Английской буржуазной революции, сторонник всеобщего политического и экономического равенства, автор памфлета «Закон свободы». — Примеч. пер.