Меч Скелоса
— Возможно, я не вызову неудовольствия своего гостя, если приму трех лошадей, — вернулся к первоначальному предложению Ахимен-хан, — по его выбору.
— Это будут три лошади по выбору хана, — ответил Конан. Хотя мечтой его жизни было стать бога тым, он не мог представить себе, что это произойдет путем непрерывного приобретения скота или недвижимости.
— Для меня будет честью выбрать двух из пяти лошадей моего гостя.
— Я верю, что выбор хана будет наилучшим, хотя это всего лишь лошади, а не верблюды.
— Я доволен, — сказал Ахимен-хан.
— Я доволен, — сказал Конан.
— Наполните чашу нашего гостя! — сказал Ахимен.
Поскольку в шатре больше никого не было, он поднял кувшин и сам наполнил чашу. Конан поклонился. Хан, чей шатер был цвета песка и украшен двумя связками человеческих ушей — по одной с каждой стороны входа, — повернулся к перегородке, образованной плотной непрозрачной занавеской алого цвета, и дважды щелкнул пальцами.
Из-за перегородки вышли две тоненькие девочки, едва достигшие зрелости и достаточно похожие друг на друга, чтобы быть сестрами. На каждой из них были огромные, тяжелые бронзовые серьги, которые, без сомнения, со временем должны были оттянуть мочки их ушей ниже линии челюсти; на каждой был довольно широкий и толстый бронзовый ножной браслет; левое предплечье каждой было обернуто и обвязано сплетенными в косичку полосками верблюжьей кожи, затянутыми угрожающе туго. Больше ни на одной из них вообще ничего не было, и когда они упали на колени и низко поклонились, Конан попытался не смотреть на них во все глаза. Несмотря на их возраст, ему внезапно захотелось оказаться позади них.
Из-за их спин вышла и прошла между ними молодая женщина. Она казалась совершенно бесформенной в нескольких красных одеждах, надетых одна на другую и украшенных серебром и опалами. Один опал торчал из ее левой ноздри, которая, как понял Конан, была проткнута, а левый рукав ее одежды был плотно обернут темной кожей. К ее груди была приколота черная пятиконечная звезда. Губы были выкрашены в черный цвет, глаза обведены — с очевидной тщательностью — непрерывной угольной чертой, так что зрачки казались огромными; а украшение из слоновой кости, свисавшее спереди ниже ее талии, было непристойным.
— Моя дочь Зульфи, — сказал Ахимен-хан. Пока Конан рылся в мозгу, пытаясь отыскать слова, достаточно учтивые для шанки, Зульфи закрыла лицо руками и очень низко поклонилась. Конан происходил из воинственного племени и находился сейчас среди таких же воинственных людей, поэтому он чувствовал, что ему подобает стоять совершенно неподвижно. Если он нанесет этим оскорбление, то извинится и напомнит своему хозяину, что приехал издалека. Если это будет недостаточно, думал киммериец, то вечно эффективное решение проблемы висело у него на бедре.
— Ханская дочь Зульфи — красавица и делает честь его шатру и его чреслам, — сказал Конан, и эти необычные слова явно понравились и женщине с губами странного цвета, и ее отцу.
В этот момент появилась еще одна женщина; она, казалось, не имела лица и даже головы под алой вуалью, украшенной золотыми арабесками и свисающей до пояса, который был сделан из серебряных дисков и опускался ниже ее широкого, крепкого живота. Диски, как разглядел Конан, были монетами, и он понял, что эта женщина носит на себе немалый их вес.
— Моя жена Акби, — сказал Ахимен. Ее поклон, как заметил Конан, был не таким глубоким, как у ее дочери.
— Мне оказана честь и… удовольствие в том, что я лишен созерцания, без сомнения, ослепительной красоты матери прекрасной Зульфи и такого красивого сына, как Хаджимен.
«Еще несколько подобных речей, — кисло подумал Конан, — и мое пиво может попроситься обратно».
Акби снова поклонилась. Она и Зульфи удалились в темный угол и уселись там; их плавные, струящиеся движения почти не колыхали закрывающих все тело алых одежд. Ахимен щелкнул пальцами. Две обнаженные девочки неуклюже отползли назад и устроились по обе стороны от женщин.
— Дочери иоггитов, — сказал Ахимен и притворно сплюнул.
— Конечно, — сказал Конан, гадая, как долго пленниц держали обнаженными… и сколько времени могло пройти, прежде чем их левые руки высохнут и отомрут.
Хан повернулся к своей жене и дочери:
— Зульфи, ты будешь служить мне и этому гостю в нашем шатре. Женщина — забери своих животных и приготовь нам пищу.
Конан отметил, что двое «животных», слегка прихрамывая из-за своих больших металлических ножных браслетов, вышли из шатра раньше своей хозяйки. Зульфи подошла к мужчинам и заглянула в их чаши. Обе были еще полны густого шанкийского пива. «Даже в пустыне, где каждое зернышко на счету, люди умудряются варить пиво!» — размышлял Конан. Или, может быть, шанки покупали его в Замбуле, в обмен на резные опалы из какой-нибудь местности с мягкой глинистой почвой и на лошадей, чьи хозяева были убиты.
Киммериец надеялся, что Ахимен не ждет от него никакого ответного жеста. Испарана благоразумно согласилась на то, чтобы называться среди этих примитивных воителей «женщиной Конана». Однако тот не мог и представить себе, чтобы такая гордая и умелая воровка и посланница хана выполняла роль служанки даже перед этим могущественным вождем целых пяти сотен людей. В то же самое время его заинтересовало, что с ней стало.
— Я хотел бы спросить, где моя женщина, Испарана.
— Она получит одежду, подобающую женщине, — сказал ему Ахимен-хан, — и будет наблюдать за тем, как вбивают колышки для шатра Конана, как и приличествует женщине, путешествующей со своим мужчиной.
— О-о! — сказал Конан.
— Наполни чашу этого человека!
Зульфи выполнила приказание; Акби была снаружи вместе со своими «животными»; Конан видел там раньше две плиты со стенками из глины и теперь ощущал запах жарящегося на жире чеснока.
— Мой гость не привычен к пустыне, — сказал Ахимен, гибким движением соскальзывая на колени и затем усаживаясь на коврике из верблюжьей шерсти, расстеленном на верблюжьей же шкуре, покрывающей землю. Он знаком показал, что Конану следует присоединиться к нему.
Конан так и сделал.
— Нет, — сказал он. — На моей родине, которую я покинул, нет пустынь, и в течение некоторой части года там бывает очень холодно.
Ахимен кивнул.
— Я слышал о холоде, — серьезно сказал он, хотя Конан прекрасно знал, что в пустыне по ночам может быть мучительно холодно. — И глаза Конана, имеющие странный небесный оттенок, не страдали от песчаной слепоты.
— Нет.
— Конана хранят боги. Сущее наказание — эта песчаная слепота. Мы носим на себе специальный камень, чтобы уберечься от нее. И, естественно, проводим углем черту под глазами. Зульфи, принеси нашему гостю блеск-камень.
Зульфи, шурша одеждой и позвякивая украшениями, скрылась за перегородкой, а Конан почувствовал, как у него заурчало в желудке: снаружи Акби готовила что-то невероятно аппетитное. Хлеб с чесноком, в этом он был уверен, но надеялся на большее. Он прекрасно понимал, что не следует отказываться ни от какого подарка… а потому, когда Зульфи вернулась с гранатом размером со сливу, он припомнил Ахименов торг наоборот.
«Только согласись принять этот огромный камень, — подумал киммериец, — и будешь, как эти — тьфу — иоггиты!»
— Я приму в дар блеск-камень, в десять раз меньший, чем это сокровище.
— Ах! Теба выказывает неудовольствие, — сказал Ахимен, словно жалуясь какому-то богу, как предположил Конан, — имя было ему незнакомо. — Гость не хочет принять предлагаемый ему дар! Зульфи, защити нашу честь; принеси блеск-камень вполовину меньше этого!
— Я приму дар хана, — сказал Конан, в душе которого шанкийское понятие о долге и честь спорили с природной скупостью, — не больше, чем в одну двадцатую этого.
Ахимен вздохнул, словно в отчаянии.
— Наш гость согласен принять от нас в дар лишь третью часть того, что мы хотим ему дать. Принеси такой камень, Зульфи.
— Мне оказана слишком большая честь, — ответил Конан, пытаясь проглотить душившую его жадность и не выглядеть при этом огорченным. — Моя собственная честь не позволит мне принять столь богатый дар! Я могу принять всего лишь десятую часть того камня, что находится в прекрасных руках дочери хана.