Прощай, Анти-Америка!
Мы сидели под нашим лавровым деревом, слушая никогда не смолкающий здесь хор цикад. Пипу оставалось лишь сказать, что он простил Терраду. Но он молчал.
— Я приду на вокзал, — наконец произнес он.
Джуди сжала ему обе руки и быстро ушла.
Конечно, всех нас страшило это прощание, а особенно Пипа, так как ему на это требовалось не только немало мужества, но и немало физических сил. При всей своей мягкости Пип был человеком решительным, но жизнь долго била его, он уже столько лет мыкался на чужбине и к тому же был так сентиментален, так доступен состраданию и так склонен к великодушным поступкам, которые нас губят, что я совершенно не знал, как он поведет себя на вокзале. Остаток дня он проспал, затем встал, побрился, принял душ, надел свежую рубашку и костюм и сразу стал похож на пышущего здоровьем спортсмена, я еще никогда не видел его таким.
Мы все собрались на вокзале в Ницце, под высокой крышей, где было довольно прохладно, чувствуя себя так, как, наверное, чувствовало себя семейство Дайверов, провожавшее в Америку с парижского Северного вокзала Эба Норта [1]. Первыми приехали мы с Пипом и Эйлин, потом Дора с багажом, который несли носильщики, потом больной, согнувшийся умирающий Террада с женой и пасынком. Мы стояли, желая, чтобы поскорее пришел поезд, и всем было тяжело и неловко. Оставалось лишь несколько минут, и за это время нужно было успеть все сказать.
Пип смеялся и шутил — даже с Террадой, словно им в какой-то мере удалось восстановить прежнюю простоту и сердечность отношений. А Террада ждал — так ждут посвящения в высокий, хоть и обременительный сан. Джуди держала за руку Лестера-младшего, не давая ему вступить в разговор, и нервно говорила что-то, обращаясь то к одному из нас, то к другому.
Наконец мы услышали звук приближавшегося поезда.
Террада отошел от нас на несколько шагов, и Джуди тихо сказала Пипу:
— Пожалуйста, Пип. Одно только слово.
Я почувствовал, что в Пипе снова началась борьба. Семейство Террады знало, с кем имеет дело. Они взывали к природному великодушию Пипа, к его культуре, благородству, душевной щедрости, к его скромности, самоотверженности, к его жалости. А Пипа терзали все самые страшные душевные муки, на какие обрекло его воспитание, и я это знал и начал молить его взглядом:
«Не сдавайся, Пип! Не прощай им их мерзости!..»
Но он не внял моей мольбе, он опустил глаза, и я понял: они разжалобили его. Я отвернулся. Мне не хотелось ни видеть, ни слышать того, что сейчас произойдет.
И тут Джуди совершила ошибку: подстегиваемая нетерпением, боясь упустить победу, которой она так жаждала, она воскликнула:
— Лестер не может стать другим, Пип, Он должен вернуться в свою Америку.
Эти слова решили все. Пип вдруг застыл, словно под маской беззаботного спортсмена неожиданно узнал прежнего себя, и, с облегчением рассмеявшись своим прежним, горьким и немного застенчивым, смехом, сказал:
— А когда-нибудь, Джуди, и мне придется вернуться в свою Америку. Что тогда?
Джуди ждала. Но Пип молчал.
— И это все? Все, что ты можешь сказать? — в гневе крикнула она.
Пип кивнул, как будто не мог доверить свой ответ словам. Потом повернулся к Терраде и громко, отчетливо произнес:
— Прощай, Лестер.
Поезд остановился, ошеломленный Террада повернулся к вагону и, ни с кем не попрощавшись, взошел по ступенькам.
Джуди громко разрыдалась, а Пип тем же голосом произнес:
— Прощай, Джуди, прощай, маленький Лестер!
Он поцеловал сына и помог ему подняться по ступенькам вслед за внесенным носильщиком багажом. Потом Джуди вошла в вагон, тяжелая дверь тут же закрылась, и поезд тронулся. Их лица промелькнули в окне — мне кажется, я никогда не забуду запавших глаз Террады, беспомощно вглядывавшихся в страшный, безбрежный океан небытия, который открывался перед ним, не забуду и холодной, изысканной эпитафии, которую произнес Пип, когда поезд исчез из виду.
— Прощай, смерть, — сказал он. — Прощай, Анти-Америка!