Альтист Данилов
«Эдак и голову потерять можно!» – подумал в волнении Данилов. Он опустился на ступеньку столетней лестницы и тут понял, что инструмента при нем нет.
Он бросился по лестнице вниз, оглядывая тщательным образом, будто собака Карацупы, все марши и площадки. Нигде инструмента не было.
Он выскочил на улицу. Осматривал, чуть ли руками не ощупывал все места, где они шли и стояли с Наташей и где, как он помнил, инструмент еще был с ним, однако поиски его были тщетными.
Инструмент исчез.
6
Утром Данилову позвонил флейтист Бочаров из эстрадного оркестра и сказал, что вчера днем покончил жизнь самоубийством их приятель по консерватории Миша Коренев, панихида завтра в двенадцать на улице Качалова, а похороны в Бабушкине, в два.
– То есть как? – прошептал в трубку Данилов.
Флейтист Бочаров сказал, что он сам толком ничего не знает, его дело обзвонить теперь знакомых, известно ему лишь только то, что Миша Коренев выбросился из окна своей квартиры, а она на пятом этаже кооперативного дома возле метро «Щербаковская». Оставил он записку «Прошу никого не винить…» на обрывке газеты. Смычок его валялся на полу, скрипка лежала на столе, на пюпитре же были ноты Двадцать первого каприса Паганини. У тех, кто вошел в квартиру первыми, создалось впечатление, что Миша играл, а потом отшвырнул скрипку и бросился прямо к окну.
– Он вроде женат был? – спросил Данилов.
– Да, – сказал Бочаров. – У него жена и две девочки. Если сможешь, завтра приходи.
– Хорошо, – сказал Данилов. – Я отпрошусь.
Долго он не мог подняться. Потом вздохнул и встал, рубашку надел. Ему надо было идти теперь в милицию, а затем в страховое учреждение.
«Он и Наташе написал что-то о Паганини! – вспомнил Данилов. Но тут же подумал: – А была ли Наташа-то?» Он и раньше хотел было позвонить Екатерине Ивановне и справиться о Наташе, но что-то удержало его. Да ведь и Екатерина Ивановна могла появиться вчера поддельная.
В милиции он подал заявление о пропаже альта, попросил инструмент отыскать. И страховое учреждение он поставил в известность о своей беде. Был он в бюро находок, осматривал и вещи, найденные в метрополитене, но инструмента нигде не обнаружилось.
В театре Данилова сразу же вызвали к телефону, и он услышал голос Муравлева.
– Вова, – сказал Муравлев, – мы снесли шубу в комиссионный. Так что в ближайшее время сможешь получить рублей пятьсот, отдать их Добкиным за свой альт.
– Спасибо, Витя! И Томе передай, пожалуйста, мою благодарность, – растроганно сказал Данилов. – Вы уж извините, что я вчера вас так подвел.
– Да ладно, – сказал Муравлев великодушно.
В оркестровой яме явление Данилова с дешевым, разжалованным было альтом вызвало удивление. В яме Данилова любили и муки его при осаде вдовы альтиста Гансовского принимали близко к сердцу. В звуках настраиваемых теперь инструментов внимательное ухо могло заметить некую нервозность и лишь иногда легкую высокую дрожь иронии.
Данилову было скверно, ему хотелось рассказать коллегам об исчезновении Альбани, но он смолчал, боясь назвать правду и ею спугнуть надежду на то, что инструмент вот-вот вернется к нему. Надежда эта и так уж трепетала последним осиновым листом. В милицию Данилов подал заявление на всякий случай, для душевного успокоения. Да и страховые люди послали бы его подальше, кабы он им сказал, что в милицию не ходил. Иногда ему все же казалось, что какие-то тени мелькали в тот вечер в Хохловском переулке и будто кто-то следил за ним и Наташей из-за угла. В одно мгновение Данилов подумал: а вдруг это электрические гитаристы, разглядев его альт, потеряли голову? Но нет, Данилов отогнал это подозрение как нелепое и мелкое: ведь и парни с кружевными манжетами были музыканты. «Эх, если бы действительно какой жулик украл мой альт!» – мечтал Данилов. Уж тут-то бы альт сыскался – в милицию Данилов верил. Однако мечта о жулике была хоть сладостной, но ложной, и Данилов это понимал. Он почти наверняка знал, что если и случился тут жулик, то уж жулик особенный. Не честолюбивому ли шахматисту Валентину Сергеевичу, неделю назад вручившему ему, Данилову, лаковую повестку с багровыми знаками, опять выпало деликатное поручение?
Если снова его дразнили или испытывали в приближении времени «Ч», то Данилову следовало проявить теперь выдержку и терпение. В этом Данилов убедил себя с большим трудом. Что-что, а уж терпение всегда было для него делом мучительным. Конечно, окунись сейчас Данилов в демоническое состояние, он бы сумел, используя свои связи и способности, отыскать следы инструмента. Но Валентину-то Сергеевичу, а главное, тем, кто за ним и над ним стоял, это только и надо было. Уж они-то теперь, наверное, и к служебным занятиям своим относились рассеянно и все ждали, когда Данилов отчается и проявит свою нервозность.
Не хотел Данилов теперь переводить себя в демоническое состояние еще и потому, что он постановил быть в музыке на Земле только человеком. А то ведь мало ли какие чудеса он мог явить миру. Явить-то он бы явил, но оказался бы с людьми не на равных, а таких условий игры, хотя бы и на альте, Данилов принять не желал. Ни в одной мелочи не был он намерен отступать от своего решения.
«А может, оно и к лучшему, – подумал вдруг Данилов, – что Альбани мой исчез? На Альбани-то и дурак сыграет хорошо, а уж если я теперь отважился стать большим музыкантом, то мне и на простом инструменте надо будет зазвучать как на великом». Он даже несколько успокоился, уверив себя в том, что непременно и скоро сыграет замечательно и на своем альте за триста рублей.
«А ведь мелким делом занялись они, – подумал Данилов. – Хотя если Наташа была вчера не сотканная из флюидов, то и дело тут не мелкое…»
Сыграли «Дон Карлоса», расходились усталые. Запасной альт дурных слов от хозяина не услышал, прозвучал он нынче сносно, да и в чем он был виноват?
«А Миша Коренев, – думал Данилов, – премудрые загадки Паганини пытался одолеть без помощи Страдивари. Не было у него Страдивари, а была простая фабричная скрипка… Ему-то теперь – все равно… А для нас – все его муки остались…»
В оркестре сегодня тоже говорили о самоубийстве Коренева, и тут сыскались люди, как и Данилов, знавшие Мишу. Да и всех взволновала гибель музыканта. Что с Кореневым стряслось – об этом только гадали. В консерватории Данилов с Кореневым особо не дружил, в последние годы виделся с ним раза три, однажды – в концерте, а как-то – в Марьинских банях, сначала в парной, потом – в очереди за пивом. Был между ними разговор, удививший Данилова, но тут же им и забытый. Теперь открылось, что Коренев дружил с Наташей, при условии, что Наташа существовала.
Назавтра на панихиду он не поехал, а идти ли на кладбище – колебался. Он не любил похорон. Однако пошел. Мишину могилу он отыскал не сразу, увидел наконец скопление людей в холодной березовой роще, свернул туда и не ошибся. Народу было много, все больше молодые. Миша лежал спокойный, не искаженный ни мукой, ни болью, будто умер в полете к земле, а жестоких камней тротуара не коснулся. Худой остроносый человек читал над Мишей чьи-то стихи. У гроба стояла женщина лет тридцати в черном и две испуганные девочки. Вокруг было много знакомых музыкантов, кто-то из них молча кивнул Данилову, а кто-то просто скользнул по нему взглядом. Данилова сразу же что-то заставило оглянуться, и он за собой, в отдалении, у зеленой скамейки, увидел заплаканную Наташу. Данилов растерялся. Подойти к Наташе теперь он посчитал неприличным, так и стоял к ней спиной. Видение, думал, она или – земная? Сейчас он был почти уверен, что – земная.
Остроносый человек кончил читать стихи. Стало тихо. Только перекликались зимние птицы. «Они вот поют, – думал Данилов, – и им все равно, есть ли у них талант, гений, зря ли они живут птицами или не зря. Они поют, и все. Тут всем все равно. И место-то какое ровное под тополями и березами. Всюду равенство…» Прежде, вчера и сегодня утром, Данилов ощущал смерть Миши Коренева скорее умозрительно, и Данилова волновало даже не то, что Миша ушел из жизни, а то, как он ушел из жизни. Теперь Данилов смотрел в успокоенное лицо Коренева, видно решившего в последние мгновения все, что он не мог решить за тридцать шесть лет, и для Данилова смерть из вчерашней холодной отдаленности подступала злой обжигающей реальностью. Слезы были на глазах Данилова. Он жалел Мишу, жалел его жену и двух испуганных девочек, жалел Наташу, жалел жизнь. Жалел себя. Он думал о том, что и ему самому очень скоро может наступить конец. Прежде он обманывал себя или размывал трезвые мысли о будущем сладкой беспечностью надежд. Теперь, над гробом Миши Коренева, обманы рассеивались.