Себастьян Бах
Целую неделю Анна-Магдалина с трепетом прислушивалась к шагам, раздающимся за дверью. Она не решалась сказать о своем страхе Себастьяну, он был в эти дни и без того расстроен и угрюм.
Монахи больше не явились. Магдалина постепенно успокоилась. А Герда ни на минуту не оставляла девочку одну. Сама же Юлиана, веселая и жизнерадостная по натуре, была очень довольна и своей ролью подозреваемой ведьмы, и таинственностью обстановки, и тем, что на нее обращают много внимания.
Но бедствие продолжалось. По улицам все еще двигались процессии монахов и сектантов, поющих заунывные песни. С наступлением вечера они останавливались, ища в небе огненный знак – комету. Безумие охватывало всех, обычный ход жизни был нарушен. Степенные и рассудительные люди становились вспыльчивыми, несправедливыми. Один тревожный слух заменялся другим, и чем они были бессмысленнее, тем охотнее им верили.
Бах часто видел теперь людей, сраженных несчастьем. Вместе с певчими, которых он обучал, ходил он на похороны, отпевал людей, видел горе их близких и старался облегчить горе или хотя бы вызвать целительные слезы у тех, кто не мог плакать. Он утешал их музыкой и незаметно для себя запоминал каждое лицо, каждое слово.
Уже давно, подобно художникам Возрождения, собирался он воскресить евангельский рассказ о последних днях Иисуса. На эту мысль натолкнули его воспоминания детства и народные «страсти» – уличные представления, изображающие проводы на голгофу. С детских лет помнил он эту разноголосицу и отдельные выкрики: «Кто он? Откуда? Что ждет его?» И скорбные голоса отвечающего хора…
В тысяча семьсот двадцать девятом году, начав новую большую ораторию, он изобразил это народное шествие в широком вступлении, похожем на интродукцию в опере. Он задумал это давно. Но только в дни бедствий, среди мук народа и собственных лишений он проникся смыслом евангельского рассказа и назвал свою ораторию «Страсти по евангелисту Матфею». Одновременно с этим он продолжал свой лирический дневник – вторую часть прелюдий и фуг для клавира. Есть много оттенков скорби и радости, а музыка неисчерпаема. И снова несхожие и неразлучные пьесы возникали подвое в двадцати четырех тональностях.
«Страсти» это значит страдания.
Он не замечал, как изменилась за эти годы Анна-Магдалина– ему не приходилось разлучаться с ней. Но друзья, вроде Фаустины Бордони, приезжающие в Лейпциг, видели, как постепенно иссякали в Магдалине жизненные силы. Она сильно похудела, побледнела. Ее белокурые волосы словно выцвели. Одни глаза не изменились: взгляд их был по-прежнему ясный, добрый.
Она была неутомима в своем стремлении сделать близких как можно более счастливыми. Тратя себя беззаветно и щедро, она все-таки не достигала цели. Она никогда не знала покоя. У нее рождались дети, но почти каждый год горячка уносила кого-нибудь из них. И вечный страх за детей – даже за тех, которые остались живы и росли здоровыми, – мешал ей полностью ощущать свое материнское счастье.
Известия о Вильгельме-Фридемане попеременно радовали и огорчали. Гассе писал, что все идет хорошо, хотя бывает, что «мальчуган» и срывается. Неожиданно пришло письмо от знакомого дрезденского музыканта о том, что Вильгельм-Фридеман опять запутался в долгах. Но Фридеман верил в свою звезду, и после нескольких трудных месяцев в его жизни опять наступила благоприятная полоса. Но Магдалину не покидала тревога. Она просматривала почту первая. После долгого молчания, когда Бах уже собирался съездить в Дрезден, пришло письмо. Анна-Магдалина распечатала его, замирая от страха. У нее были дурные предчувствия. Но это оказалось извещением о помолвке Вильгельма-Фридемана с девушкой из богатой семьи. Вскоре последовало и приглашение на свадьбу.
В Дрездене, куда прибыл Бах с Анной-Магдалиной и младшими детьми, их поразила роскошь новой квартиры Фридемана. Гассе и Фаустина, как посаженые родители жениха, распоряжались свадебным пиршеством и встречали гостей. Невеста, черноглазая, стройная, пленила Анну-Магдалину тем, что была явно без ума от Фридемана.
Сам Бах немного ворчал:
– Славная, но не сумеет держать его в руках!
Несколько лет подряд они были спокойны. Странным лишь показалось одно из писем Фаустины, в котором она в первый раз с некоторым раздражением отозвалась о Вильгельме-Фридемане, называя его «сумасбродным ветреником». Теперь уже и Фаустина и Гассе писали реже. По-видимому, между ними и Фридеманом пробежала черная кошка. Наконец пришла неожиданная весть об отъезде Фридемана вместе с женой из Дрездена. Фридеман писал, что продал свой дом, так как в другом городе, в Галле, ему была предложена более выгодная служба.
В это время младший сын, талантливый Готфрид, чудом уцелевший после горячки, снова заболел какой-то странной болезнью. Вялый, бледный, он уже с утра засыпал. Исчезла его прежняя веселость, к близким он становился все равнодушнее. Единственное, что еще могло оживить его, это музыка. Играя, он становился прежним Готфридом. И даже некоторое время после того родные видели его веселым, почти здоровым. Домашний врач уверял, что музыка– единственное спасение больного юноши.
Но тут-то и проявилась роковая суть его болезни: именно то, что могло помочь ему, спасти, внушало ему все большее отвращение. Он стал бояться скрипки, а уговоры матери и братьев снова взяться за нее вызывали в Готфриде приступы раздражения, доходящие до бешенства. Однажды он чуть не задушил свою сестру Юлиану, за то, что она взяла его скрипку и стала наигрывать его любимые мелодии: так она пыталась пробудить в нем угасающую любовь к музыке.
Иногда он сам брал в руки скрипку и принимался играть. А потом вновь становился неподвижным и безразличным ко всему. Вдобавок, он стал пропадать из дому. Правда, он возвращался, но отлучки становились все продолжительнее. Близкие были бессильными свидетелями этого неотвратимого разрушения, которое продолжалось пять лет.
Однажды вечером Готфрид, против обыкновения усевшись за стол в кругу семьи (обычно он проводил время у себя в комнате), завел с Бахом очень разумный разговор о скрипичных мастерах братьях Райнгах, которые славились в Лейпциге. Готфрид доказывал, что их скрипки не уступают кремонским, если судить о звуке. За прочность, конечно, нельзя ручаться. Бах согласился с его мнением. Толковые речи Готфрида, его спокойствие, доброжелательность, то, что он не уходил к себе и был внимателен к братьям и сестрам, – все это глубоко взволновало семью. Конечно, все были осторожны, не осмеливались открыто выражать свою радость, зная раздражительность Готфрида, и только во всем поспешно соглашались с ним.
Изредка он умолкал и как-то грустно посматривал на всех, как бы жалея близких, чьи старания спасти его так бессильны…
После ужина он взял свою скрипку и стал играть. Сначала это была Чакона, и он играл ее блистательно. Но, как видно, не хватило сил, и вскоре он перешел на другое.
Однако его техника нисколько не пострадала. Он играл долго, с глубоким выражением. Была ли это импровизация или сочинение, уже написанное им, – эту рукопись так и не нашли, – но никогда еще талантливые сыновья Баха не создавали ничего подобного. Только сам Иоганн-Себастьян был бы способен на это.
Окончив играть, Готфрид бережно уложил скрипку в футляр и сказал Юлиане:
Ну вот, я и простился как следует!
– Почему же – простился? – удивленно спросила Юлиана.
– Потому что скоро настанет тяжелое время, – ответил Готфрид.
Уходя к себе, он с нежностью обнял мать, поцеловал руку у отца, остальным ласково помахал рукой. Но так прощались все дети и сам Готфрид, когда был здоров…
Анна-Магдалина не уснула до утра. Она боялась зайти в комнату Готфрида: он не любил этого, – и только подходила несколько раз к его двери. Утром обнаружилось, что он ушел из дому. На этот раз он взял с собой скрипку, что было само по себе тревожным знаком…
Больше он не возвращался, и лишь через несколько лет удалось его разыскать.
Если бы Анна-Магдалина была только матерью и женой, безгранично преданной и героически терпеливой, то ее подвиг, подвиг многих лет, разрушил бы ее силы: слишком много пришлось ей перенести. Но была в ее жизни другая сила, которая поддерживала ее: собственная удивительная артистичность, понимание музыки, и особенно музыки Баха. Она знала все, что он писал, пела женские партии в его кантатах, играла его клавирные сочинения, переписывала все его работы, изучала свойства органа и находила безмерную радость в этом постоянном приобщении к миру гениального музыканта.