ДЕТСТВО МАРСЕЛЯ
Прополаскивая жавелевой водой охотничий рог, она сокрушенно твердила:
— Ну скажи на милость, бедный мой Жозеф, для чего тебе эта гадость?
А «бедный Жозеф», торжествуя, отвечал:
— Три франка!
Позднее я понял, что покупал он вещь не ради самой вещи, а из-за ее цены.
— Ну и что ж, вот и еще три франка выброшены на ветер!
— Но, дорогая, ты только вникни, сколько пришлось бы тебе купить меди, если бы ты захотела сделать такой охотничий рог! Подумай, какие понадобились бы инструменты, сколько сотен часов работы потратила бы ты, чтобы придать этой меди нужную форму…
Мама чуть заметно поводила плечом, и всем было ясно, что ей никогда не захочется сделать ни такой, ни какой-либо другой охотничий рог.
Тогда отец снисходительно говорил:
— Ты просто не понимаешь, что этот музыкальный инструмент, сам по себе как будто и бесполезный, в действительности сущий клад. Да ты только представь себе на секунду: я отпиливаю раструб и превращаю его в слуховую трубку, в судовой рупор или в воронку, в граммофонную трубу; а кончик рога, если я скручу его в спираль, становится змеевиком для перегонного куба. Я могу его выпрямить, сделать из него духовую трубу или водопроводную — причем, заметь, из настоящей меди! А если я распилю его на тонкие кружки, у тебя будет штук двести колец для занавесок; если же я просверлю в нем сто дырочек, у нас будет сетка для душа; если я натяну на мундштук рога резиновую грушу, то получится духовой пистолет, стреляющий пробкой…
Так рисовал мой отец перед очарованными сыновьями и опечаленной женой волшебные превращения одного бесполезного предмета в несчетное множество других, столь же бесполезных.
Вот почему, едва услышав слово «старьевщик», мама покачала головой с некоторым беспокойством. Но не сказала, о чем думает, только спросила:
— Носовой платок у тебя есть?
Ну конечно же, у меня был носовой платок! Он лежал в моем кармане, совершенно чистый, уже неделю.
Охотнее всего я пользовался платком, чтобы навести глянец на ботинки или вытереть свою скамью в школе; обычай сморкаться в тонкую тряпицу да еще класть ее потом в карман казался мне нелепым и отвратительным. Однако раз уж дети являются на свет слишком поздно, чтобы воспитывать родителей, они вынуждены мириться с их неискоренимыми чудачествами и никогда их не огорчать. Вот почему, вынув из кармана носовой платок и прикрыв его уголком довольно основательное чернильное пятно на ладони, я помахал моей сразу успокоившейся маме и вышел с отцом на улицу.
***У обочины тротуара я увидел ручную тележку, которую отец взял у соседа. Надпись, выведенная черными буквами на стенке тележки, гласила:
БЕРГУНЬЯС ДРОВА И УГОЛЬ.
Отец, пятясь, стал между оглоблями и взялся за ручки.
— А твоя задача, — сказал он, — тормозить, когда мы будем спускаться по улице Тиволи.
Я посмотрел на эту улицу, которая круто поднималась вверх, словно гора для катанья на салазках.
— Но, папа, ведь улица Тиволи идет вверх!
— Да, — ответил он, — сейчас она идет вверх. Но я почти наверняка знаю, что на обратном пути она пойдет под гору. А на обратном пути мы будем ехать с грузом. Так что покамест залезай в кузов.
Я уселся точно посреди тележки, чтобы удерживать кузов в равновесии.
Мама глядела на наши сборы из-за низеньких перилец, которыми было обнесено окно дома.
— Главное, — сказал она, — берегитесь трамваев!
Па что мой отец ответил веселым ржанием, словно заверяя, что все будет в порядке, брыкнул сначала одной, потом другой ногой и помчался галопом навстречу приключениям.
***Мы остановились в конце бульвара Мадлен, перед грязноватой лавчонкой. Лавчонка, в сущности, начиналась прямо на тротуаре. Он был запружен причудливой мебелью, стоявшей вокруг старинного пожарного насоса, на котором висела скрипка.
Владелец этого торгового заведения был очень высок ростом, очень худ и очень неопрятен. Лицо его обрамляла седая борода, из-под широкополой шляпы, какие носят художники, ниспадали длинные кудри. Он с унылым видом курил свою глиняную трубку.
Отец уже побывал у него и оставил за собой кое-какую «мебель»: комод, два стола и груду кусков полированного дерева; из них, по уверению старьевщика, вполне можно собрать заново шесть стульев. Был там еще диванчик, у которого, как у лошади тореадора, вываливались внутренности, потом три продавленных пружинных матраца, соломенные тюфяки, наполовину выпотрошенные, растерявший свои полки старомодный шкаф, глиняный кувшин, по форме напоминавший петуха, и разнокалиберная домашняя утварь, прочно спаянная ржавчиной.
Торговец помог нам погрузить все это снаряжение на тележку. Вещи со всех сторон затянули обмахрившимися от долгого употребления веревками. Затем мы стали рассчитываться. Старьевщик пристально посмотрел на моего отца и, поразмыслив, объявил:
— За все про все — пятьдесят франков!
— Ого! Это слишком дорого!
— Дорого, зато красиво, — возразил старьевщик. — Комод ведь в стиле того времени! — И он показал пальцем на трухлявые останки комода.
— Охотно верю, — сказал отец. — Комод, конечно, стильный, да только прадедовских времен, не наших!
Торговец скроил брезгливую гримасу:
— Вы так любите все современное?
— Ну, знаете, — ответил отец, — покупаю-то я не для музея. Я собираюсь сам этим пользоваться.
По— видимому, старика опечалило это признание.
— Значит, вас ничуть не волнует мысль, что эта мебель, быть может, видала королеву Марию-Антуанетту в ночной рубашке?
— Судя по состоянию этой мебели, было бы неудивительно, если бы она видела царя Ирода в трусиках!
— Вот тут-то я вас прерву, — молвил старьевщик, — и сообщу вам кое-что существенное, а именно: у царя Ирода, возможно, и были трусики, но комода не было; одни лишь сундуки, окованные золотом, и разная деревянная утварь. Говорю это вам потому, что я человек честный.
— Благодарю вас, — сказал отец. — И раз уж вы человек честный, то уступите мне все за тридцать пять франков.