Призрак Мими
Моррис не мог ответить: в горле застрял ком. Форбс понимающе вздохнул.
Поляки, если это в самом деле были они, наконец ушли, и Моррис поспешно приблизился к картине. Святая дева одета очень просто, в красное и голубое; два трогательно пухлых херувима возлагают на нее венец. Глаза опущены долу, голова чуть повернута вбок с тем скромным и слегка кокетливым – именно из-за скромности – наклоном, одним из характерных жестов Массимины. Ошибка исключалась. И даже – невероятно – крошечная капелька грязи запятнала холст в точности на том же месте. Маленькая родинка под левым ухом, которую он когда-то так любил целовать. Ибо ничто не возбуждало в нем такую нежность, как изъяны, подкупающие своей беззащитностью.
Но прежде всего – глаза. Огромные, светло-карие, они смотрели прямо на Морриса. Ощущение ее присутствия было еще сильней, чем на маленькой кладбищенской фотографии. Это – была сама Мими.
– Липпи прославился живостью своих фигур и искусной передачей тончайших оттенков телесного цвета, – сообщил Форбс. – Хотя и талантом, и амбициями он уступал своему учителю Мазаччо, не говоря уже о ближайших последователях, Леонардо да Винчи и Микеланджело.
Моррис не мог оторвать взгляд от волос, обрамлявших лицо точь-в-точь как у Мими, во всяком случае с тех пор, как он велел ей сделать завивку, чтобы изменить внешность.
– Она вам напомнила подругу детства? – деликатно осведомился Форбс. – А может быть, вашу матушку, любимую тетю или кузину?
– Мою первую и единственную любовь, – хрипло вымолвил Моррис, не помня себя от страдания и в то же время упиваясь возвышенностью – момента. Никто другой не сумел бы проникнуться этим, как он.
– La donna e mobile, – посочувствовал Форбс. – Сердце красавицы, как известно… Увы, прекрасный пол не только прекрасен, но он же и ветрен, и куда легковеснее нашего брата.
– Нет-нет, – пробормотал Моррис, не отрываясь от картины в уверенности, что Мими вот-вот подаст новый знак. – Она умерла.
– О, простите.
Выдержав долгую паузу, Моррис обронил трагическим тоном:
– Мы собирались пожениться.
– Кажется, еще ни одному мужчине не удавалось жениться на той, кого он любил больше всего, – мягко заметил Форбс. – Это почти что закон природы, такая же невозможность, как добыть философский камень или построить вечный двигатель. – Старик впал в элегический тон. – Иначе жизнь была бы чересчур хороша, вы не находите?
– О да, – Моррис оценил его участие. Хотя вокруг слонялись толпы людей, они вдвоем были отделены от всех, словно находились в ином измерении. Над головой юной женщины порхали голопузые ребятишки, на губах ее играла легчайшая улыбка. Да она меня просто дразнит, решил Моррис. Заставляет ждать.
– Несчастный случай или болезнь? – спросил Форбс.
– Ее похитили и убили какие-то подонки, – Моррис весь задрожал от гнева. – Представляете? Единственную девушку на свете, кого я любил. Убили!
– Господи помилуй! – Форбс аж отпрянул с той старомодной выразительностью, которая вновь порадовала Морриса, вопреки отчаянию.
«Мими!» – выдохнул он почти в голос, гипнотизируя взглядом картину. Ну когда же она отзовется? Иногда Мими бывала такой упрямой. Как в тот день, когда Моррис без конца умолял не вынуждать его сделать это, чтобы они были счастливы вдвоем до конца своих дней. Разумеется, он не желал такого исхода. Он даже призадумался на миг, не стоит ли открыть душу перед Форбсом. Пусть тот скажет, что вполне понимает Морриса, что на его месте любой поступил бы так же.
– Извините, Бога ради, – пролепетал Форбс. – Мне и в голову не могло прийти…
Они не двигались с места. И картина, казалось, застыла безнадежно. Моррис чувствовал, что его чичероне начинает терять терпение. Чтобы отвлечь Форбса, он спросил:
– Вы не знаете, он с натуры рисовал? Я имею в виду, существовала ли такая девушка в жизни?
– Липпи? Да, некоторые художники использовали натурщиков как анатомическую основу для религиозных образов. Хотя конечный результат, разумеется, получался сильно идеализированным.
И ничего не разумеется, мысленно возразил Моррис. Это точная копия Массимины.
– С Липпи произошла любопытная вещь, – Форбс определенно старался отвлечь своего молодого друга от грустных размышлений. – Он был монахом и писал картины на духовные сюжеты, но однажды сбежал в мир, соблазнил монахиню, а потом женился на ней.
– Соблазнил?.. – опешил Моррис.
– Так, во всяком случае, гласит предание.
– Похитил монашку и сделал ее своей натурщицей?
– Ну, не знаю, позировала ли она для картин. Но вполне может статься…
– Монашка?
– Именно.
А ведь Мими тоже была ревностной католичкой! Странно, что такой чуткий человек, как Форбс, не уловил бросающегося в глаза сходства. Точно это сам Моррис нарисовал портрет девственницы, затем взял ее в жены – чем не смерть для монашки. Или не так? Мозги готовы были закипеть. Но загадочная улыбка на портрете хранила неподвижность.
Действительно ли Мими его любила? Или это был просто предлог сбежать из дома – семейного монастыря?
– Браунинг написал об этом малом довольно жизнерадостную поэму, где оправдывал запретную страсть, – продолжал Форбс. – Однако же Рескин ее несколько перехвалил.
Терпение Морриса лопнуло. Он, должно быть, рехнулся – торчит здесь битых десять минут, дожидаясь знака. А если нет, тогда над ним просто издеваются. Черт бы побрал эту ехидную улыбочку! В конце концов, Мадонна там или нет, но Мими была всего лишь обыкновенной девчонкой, каких много. Он повернулся, схватил Форбса за руку и потащил к выходу.
– Живот, – стонал он. – Больше не могу…
Голос раздался, когда они шагнули за порог зала Боттичелли. Моррис тут же оцепенел. Форбс, испугавшись, что приятеля вывернет прямо на пол галереи, или тот упадет в обморок, обнял его за плечи. Моррис с трудом повернул голову. В зале было шумно: школьники перекликались пронзительными голосами. Но он только что отчетливо расслышал собственное имя: «Морри!» Никто другой так его не называл. Большие карие глаза смотрели с дальней стены. Моррис послал ей воздушный поцелуй, отвернулся, стряхнув с плеча дружескую руку, и заковылял вниз по ступеням.
В машине ему отчаянно захотелось поговорить с Мими, но в присутствии Форбса это было невозможно. Старик попросил задержаться где-нибудь перекусить и предупредил, что оставил дома бумажник. Моррис пожалел своего благородного визави, вынужденного побираться столь невзыскательным способом, и великодушно настоял, чтобы тот заказал самые дорогие блюда в меню. Его собственный желудок отпустило как по волшебству. Позже, по пути домой, преодолевая желание поскорее остаться в одиночестве, он предложил Форбсу одалживаться без стеснения, когда не хватает до пенсии, и уговорил взять несколько стотысячных купюр.
– Я понимаю, это смахивает на бред сумасшедшего, – продолжал Моррис, – но как вы считаете, не мог бы я когда-нибудь выкупить картину вроде той в галерее Уффици? У них ведь десятка три разных сцен Увенчания Девы.
Форбс усомнился в такой возможности, но согласился, что окружать себя предметами искусства, коль скоро средства позволяют, лучше, чем ходить по музеям. Когда имеешь дело с прекрасным, очень важен момент обладания. Он часто скучает по своему старому дому в Кембридже и картинам, которые там были. Но не по людям. Уехать оттуда следовало еще раньше, пока он был молод.
И опять Моррис слишком погрузился в свои думы, чтобы принять завуалированное приглашение к разговору по душам. В конце концов, в Форбсе его интересует высокая культура, а не превратности личной жизни. Когда зазвонил телефон, он растерялся: возможно ли такое чудо, и позвонит она?
Но это была всего лишь Паола.
– Mamma пришла в себя. Господи, она, кажется, собралась выздороветь. Просто невероятно!
Моррис тоже не хотел в это верить. Но открыто проявить недовольство было бы дурным тоном.
– Одно утешает, – продолжала жена, – Бобо вне себя. Он злится еще сильней, чем мы.