Мальтийский жезл-Александрийская гемма]
— Я и поехала сдуру, — объяснила она резкую перемену жизни. — Потому что ничего хорошего на тоём болоте не видела. А вообще ничего была жизнь, только работа тяжелая. От зари до зари пни после гидроторфа ворочали. Техники, почитай, никакой. На сорок торфушек один слабосильный трактор. Так намаешься за день, что свету белого не взвидишь. Только б доползти до барака. Однако полежишь и оживешь помаленьку. Одно слово — молодость. Да еще плясать под гармошку выйдешь, частушки петь. Сколько я их напридумала, этих самых частушек!.. Про болото да про пни. И покатились годы, как перезрелые яблочки. Сезон — на болоте, а как зима придет — под бочок к бабе Груне.
— А как же Георгий Мартынович? — робко напомнил Люсин.
— Он к нам научную работу исполнять прибыл, — охотно откликнулась Аглая Степановна. — Веселый, стройный — любо-дорого взглянуть. Собака еще при ём была агромадная — страсть. Ростом что твой теленок. И красивая-красивая, вся такая белая с черными пятнами, брыластая, гладкая и уши торчком… Рекс, кажись.
— И чем занимался Георгий Мартынович? — Люсин поспешил отвлечь Степановну от воспоминаний о Рексе, явно поразившем ее воображение.
— Домик ему сколотили специальный, под лабораторию. Вроде как здесь у нас, значит. Стол привезли с ящиками, микроскоп поставили, электричество, само собой, провели. Печи, помню, еще там такие стояли, серебристые, где он торф этот самый в чашках сжигал. Чашечки махонькие-махонькие, чуть поболе наперстка.
— Муфельная печь, — догадался Люсин.
— Так виднее тебе… Только я про Егора Мартыновича… Как увидела его с этим Рексом на сворке, так и обмерла вся. Настоящий, скажу тебе, прынц. Вот и весь сказ.
— Влюбилась, что ль, Аглая Степановна? — сочувственно подмигнул Люсин. — Да ты не стесняйся, с кем не бывает.
— Что я, тронутая? — строго поджав губы, она покачала головой. — Не про меня залетка. При нем и внешность, и образование, и обращение деликатное. А я кто? Торфушка с четырьмя классами, солдатка брошенная… В обед черняшка с тюлькой, кипяток с рафинадом — в ужин. Хожу сторонкой, глаза прячу. Однако заметил он меня, приблизил, значит, к своей особе, в эти… в коллекторы определил. Тоже, значит, по научной части.
— Скажите пожалуйста! — подал Люсин осторожную реплику.
— А ты как думал? — в голосе Аглаи Степановны отчетливо прозвенели горделивые нотки. — Дали мне бур такой и велели болото дырявить. Заглубишь и вытащишь торфяную колбаску, потом нарастишь штангу и еще дальше заглубишь, пока до самого дна не доберешься. Сапропель называется. Так и бродила день-деньской с коловоротом. Тяжело, конечно, но я только радовалась. Ни в чем себя не жалела. Да и то сказать — работа полегче была, чем пни эти клятые корчевать. Наберу я колбасок полный короб, а ему все мало. То тут копни, то оттуда достань. Возьмет кусочек — и под микроскоп. Определит, где чего, и в тетрадку запишет. Тут мол, осоковый торф, тут сфагновый, а там вахта попадается, либо шейхцерия. Я ведь травы тогда уже хорошо знала. Новые названия тоже легко давались. Даже когда не по-русски. Эриофорум вагинатум, к примеру, знаешь, чего это?
— Откуда, Степановна? Уж ты просвети.
— Пушица влагалищная, — с готовностью объяснила она. — Растет на мочажинах такой белый цветок… Серебристый, красивый. Егор Мартыныч все их наперечет знал. Карту он составлял болотную: где какой торф лежит. Жара стоит адова, аж звон в ушах, солнце печет, от белого багульника голова кругом идет, а он с кочки на кочку прыгает — ищет. «Чего ищешь-то? — спрашиваю, бывало. — Хоть бы себя поберег, а то, не ровен час, угореешь. С багульником шутки плохи — что твой болиголов». Он же отмахивается только: «Отдыхать зимой будем, Ланя, отсыпаться на медвежий манер. А сюда нас поставили полный разрез сделать. Каждому слою свое место и применение найти». Так и маялся до первых заморозков. Утром на болоте, с вечера в лаборатории своей. Анализы делал, лекарство составлял.
— Это какое же такое лекарство?
— Так ведь на всякую болезнь своя трава есть. А торф, он чего? Запечатанное разнотравье, аптека, можно сказать, болотная. Белый мох ране не даст загнить, сапропель от радикулита лечит. Мало ли… У всякого торфа свое применение.
— И помогает?
— Еще как! Я в те годы много у Егора Мартыныча переняла. Но и ему от меня перепало дай бог! Все, что знала, доверила. А после мы с ним и к бабе Груне ездили. Он за ней цельную книгу амбарную исписал… Такой музыки-то у нас не было, — она покосилась на рубиновый глазок магнитофона. — Как чуял, бедняжка, кто его от смерти убережет.
— Заболел?
— Простыл на болоте. Холодное лето в тот год выдалось. Особливо июнь. Вода ледяная. А он в резиновых сапогах по камышам. Ирный корень выкапывал. По времени так самая пора была — гадючьи свадьбы! Свивались в клубки так, что ступить было страшно. Ну он и провалился по грудь. Легкие простудил и почки, конечно. Если бы не баба Груня… Тогда и подружились мы с Егором Мартынычем. Я уж и с болота того ушла, и бабка Груня преставилась, а он все ездил к нам за травкой. И то правда, болел часто. Только зельем и держался на белом свете. Я уж сама собирала ему, что надо, варила, готовила впрок. Былинку к былиночке…
— Видать, в обычных врачей Георгий Мартынович не шибко веровал? — с мягкой усмешкой спросил Люсин. — Недолюбливал?
— А за что любить, прости господи? Так рази с нынешней врачихой поговоришь? Она и не взглянет на тебя. Даже головки не приподымет: ей бы только с писаниной управиться. Едва рот раскроешь, а она тебе рецепт в зубы — и будь здоров. А на кой мне ихняя химия? У меня своя фармакопея.
— Оно конечно, — уважительно согласился Люсин, ощутив близость решительного момента. — Фармакопея у тебя знатная… В этот-то раз чего привезла с «Иванова болота»?
— Иде оно теперь, тоё болото? — запричитала Степановна. — Одни ямины дикие и сухостой. На торфяных полях сплошь фрезер. Сухота. Крошка горит. Спасу нет… По окраинам пошастала — ничего не взяла. На Милановку пришлось податься, а ноги уже не те. До суходольного острова-то так и не добралась. Спасибо святой источник на месте остался. Передохнула хоть. Там в округе леса хорошие: береза, сосна, а на лугах заливных хвощи до пояса, купавка. Душа радуется. Живи — не хочу. Совсем оживела, пока зелье искала, отогрелась на шелковых муравах.
— Значит, нашла все же?
— Взяла, чего надо. Шерошницы пахучей набрала, буквицы, жерухи опять же лукошко. Только зазря. Пропала она теперя, моя жеруха. Сушить-то ее не положено. Вся сила у ей в свежести.
— Для Георгия Мартыновича старалась?
— Кому ж еще?.. День подождала и выбросила жеруху-то. Не пить уж ему более никогда.
— И другую траву тоже выкинула? Буквицу?
— Не. Те на чердаке сушатся. Зачем добру пропадать? Грех. В зельях тайна планидная.
— Планидная? Это от планет, что ли?
— Каждой травке своя планида. Так баба Груня учила.
— Неувязочка выходит. — Люсин не любил неясностей, даже если они не имели прямого отношения к занимавшей его задаче. — Планет у нас сколько? Коли не изменяет память — девять. Верно?
— Не, — с уверенностью возразила она. — Семь планид.
— Вот-те раз! Для всего мира девять, а у тебя семь.
— У нас не так, у нас по-старому. Мы и сроки по-старому определяем, по месяцу, значит, когда чего собирать. Одно в полнолуние, другое в первую четверть. Если ле соблюсти, силы такой не будет. У всякого зелья своя пора. Когда на заре собирают, когда в полдень, а то и вовсе к вечеру. Соображать надо. А как же? Ведь кажинная травиночка, сама заваляща, от чего-нибудь да излечит. Без надобности ничего не растет на земле. Вот и старайся понять, что на какую лихоманку подействует, срок верный определить да правильно высушить.
— И ты все это знаешь, Степановна?
— Баба Груня, так та знала, а я, может, и забыла чего. Рази упомнишь? Веронику взять, таку синеньку, так ее лучше всего вечером, часов в шесть, собирать, а то до дому не донесешь — облетит.
— С секундомером в лес ходишь? — улыбнулся Люсин.