Романтики
– Откуда это, Гарибальди? – спросил Сташевский.
Гарибальди таинственно рассказал, что он встретил на улице девушку, она спрашивала его о больном. Потом она вошла в магазин «Ницца», купила цветы и сказала, чтобы их поставили в теплую воду около постели больного.
– Хатидже, – сказал Сташевский. – Славная девушка. – И он прикоснулся к цветам.
Я взял маленькую записку.
«Почему вы не приходите, Максимов? Мне нужно спросить вас о многом. Ведь вы еще не скоро уедете?»
Гарибальди снова зашептал:
– Она спросила меня: «Когда можно прийти к вам?» Я сказал: «Синьорина может прийти вечером, я сыграю для нее на скрипке».
– Молодец, старик. Ну и что же?
– «Хорошо», – сказала она, попрощалась и протянула мне свою руку.
И теперь рука у него еще пахнет, так пахнет…
Вечером в нашем номере стало даже уютно.
Гарибальди надел синие брюки Сташевского, почистил рыжие ботинки, поскреб свою табачную щетину и стал похож на старого прожженного боцмана с грязных итальянских буксиров.
Хатидже вошла в номер, тотчас смущенно засмеялась, вытащила из меховой муфты печенье, шоколад и неразрезанный томик стихов.
– Это книжка Блока, – сказала она Сташевскому. – Мне казалось, что вы должны его любить.
Я пошел за Гарибальди.
Когда я проходил мимо свинцового, мутного зеркала, я заметил, что тоже смеюсь, и подумал: «Ей было немного страшно идти сюда, но теперь все прошло».
Гарибальди долго настраивал скрипку, потом вздохнул и пошел со мной.
Когда мы вошли, я заметил, что Хатидже была еще больше взволнована. Голос ее стал низким, грудным, Гарибальди бережно взял ее руку, поцеловал, опустил, как драгоценность, и засмеялся, сморщив свое старое доброе лицо.
Потом он играл старинные галантные мелодии, которые напевала Венеция времен Карло Гольдони и Гоцци. Хатидже была поражена.
– Ведь он – талантливый музыкант, – сказала оиа Сташевскому. – Чем он живет?
– Играет по дворам, на свадьбах, в портовых тавернах для иностранных матросов.
Вошел Семен Иванович с бутылкой коньяка, и Гарибальди встретил его бравурным маршем.
Не было рюмок, и мы пили коньяк из чайных стаканов.
Сташевский предложил длинный тост за Блока. Это дало ему повод сделать несколько горьких упреков по нашему с Винклером адресу: «Шалопаи, влюбленные в слова мальчишки, из которых все равно ничего не выйдет. Умеют только издеваться над всем, в том числе и над старшим товарищем».
Заговорили о Париже. Хатидже почему-то вспомнила парижскую осень, когда над мансардами тихо шумят дожди, город отражается в мокром, черном, как сажа, асфальте и по вечерам надо зажигать камин.
– В эти вечера охватывала такая тоска по России! Я боялась, что никогда не вернусь.
Она замолчала, опустила глаза и медленно стала перебирать мои пальцы.
– А теперь, Максимов, спой наш гимн, – попросил Сташевский.
Гарибальди глухо взял отрывистую мелодию:
Нам жизнь от таверны до моря,От моря до новых портов.Мы любим бессонные зори,Мы любим разгул кабаковИ топим налипшее гореУ залитых водкой столов.– Что это? – прошептала Хатндже, но струны снова отрывисто захохотали:
Эй, бубны, эй, чертовы скрипки!Держитесь, чтоб в трюм не упасть!Так волны по осени зыбки,Ладони изрезала снасть.Ловите любовь и улыбки,Приливам и бурям смеясь!И снова быстрая, ускользающая мелодия взмыла и стихла.
– Что это? – спросила Хатидже и наклонилась ко мне.
– Это наш гимн, – ответил Сташевский, – гимн пяти.
– Как пяти? Четырех.
Гимн пяти. Он принял Хатидже в нашу бродячую банду. Хатидже поняла, покраснела и взглянула на меня умоляющими глазами.
– Сташевский устал, – сказала она и поднялась. – Мы много шумели.
Большая Медведица
Я пошел проводить Хатидже. В порту били склянки – была полночь. Изредка ветер трепал гроздья звезд.
Мы долго шли молча. Большая Медведица косо висела над степью. На каменных плитах тротуаров стояли лужи дождевой воды. На рынке под белыми низкими сводами горели фонари.
– Максимов, – вдруг громко сказала Хатидже и взяла меня за руку.
– Что, Хатидже?
Ее рука заметно дрожала.
– Ничего. Это так… Это сейчас пройдет.
Остро сверкали огни на мостовой, звезды падали брызгами в ледяные лужи, пахло зимними свежими садами. Я взял ее руку, снял перчатку и долго грел пальцы своим дыханием.
– Максимов, знаете, что спросил меня Сташевский?
– Что, Хатидже?
Она замолчала, остановилась и глухо боролась с чем-то большим и непонятным.
– Он спросил меня, люблю ли я вас.
Голос ее сорвался. В свете звезд я увидел, как побледнело ее лицо.
– Я сказала – да. И даже давно.
Медведица метнулась и упала в море. Звезды припали к садам и запутались в черных ветвях. Перекрестки шумели ветром. Хатидже вздрагивала и перебирала мои пальцы.
– Я так боялась…
Она подняла вуаль и взглянула в мои глаза.
– Мой мальчик! Как я люблю! Как мне страшно! А теперь идите домой. Я дойду одна. Мне надо побыть одной. Я совсем сошла с ума. Ведь это все правда, – прошептала она и наклонилась ко мне. – Это не снится.
Она засмеялась и поцеловала меня сильно: как юная женщина.
Я шел домой. Я заблудился. Я шел с непокрытой головой, лицо у меня горело, сердце билось жадно и гулко, губы были соленые, будто в крови. Море шумело то справа, то слева. Я прислонялся к мокрым акациям. Земля качалась, и золотой каруселью неслось вокруг меня, позванивая и вздрагивая, небо.
– Я пьян! – шептал я и гладил холодные, спутанные волосы. Я долго искал то место, где мы расстались, но не мог найти. Я находил десятки таких мест и терялся. Где-то в переулке я подошел к кадке с дождевой водой и намочил лоб. Стало легче, но тотчас легкий и пьяный туман снова закутал голову.
– Дурак! – говорил я себе и смеялся. – Ты сошел с ума!
На мосту я встретил моряка. Он шел нетвердо и бормотал несвязные песни. Я спросил его, который час. Он отошел и издали крикнул: